Страница 19 из 30
В долгой тишине слух настолько обострялся, что слышалось, как падает лист с берез, как шелестит хвоя под лапками муравьев. Вдруг совсем рядом раздалось какое-то поскрипывание: «Зи, зи, зи». Оно казалось знакомым. Я силился вспомнить, где слышал такой звук, и вспомнил — стал внимательно приглядываться к морщинам коры. Вот же! На серо-бронзовом сучке сидят два жука-усача. Сосновые дровосеки. Их называют в народе стригунами, будто бы за способность стричь волосы на голове. Сколько раз пускал я таких стригунов бегать по голове, и ни один из них не брался за парикмахерские обязанности. Я почти уверен, что на стволе сидела влюбленная парочка. Скрип же не что иное, как вечерняя серенада, которой услаждал свою подругу жук покрупнее и подлинноусее, быстро-быстро двигая жесткой шейкой. Маленькая самка слушала молча. Впрочем, здесь мог быть просто семейный разнос, устроенный нерасторопной жене. Один вариант не исключает другого. Ведь в мире жуков, бабочек, птиц должны быть и ревность, и ссоры, и сентиментальные минуты, не говоря уж о любви.
Жуков-усачей я знал хорошо по тем временам, когда искал их для коллекции. Они попадались поодиночке, реже парами, но никогда компанией, хоть были многочисленны. Цветочные усачи-лептуры, полосатые, как зебра, странгалии встречались мне очень часто. Сорвешь на луговине пахучую кисть таволги, и на ней обязательно есть пара усатых-полосатых. Реже находил я зеленых осиновых скрипунов. Это были серьезные жуки-мечтатели. Возьмешь такого в руку — он и не пытается вырываться, лишь шевелит членистыми усиками, сидит, поскрипывает задумчиво.
Пока я разглядывал жуков, стемнело. Я заспешил. А когда торопишься, всегда начинает попадаться что-нибудь интересное. Сначала из липняка у тропы слетел большой черно-сизый глухарь, потом за поворотом в темном осиннике затрещало, и кто-то большой начал ломиться во всю мочь, тяжко вздыхая. Я встал. Слушал, как шумят листья. Руки дрожали. Кто там ломился, удаляясь прочь, — лось ли, медведь или сам леший, — ничего не знаю.
Да скоро ли кордон? Уж не заблудился ли я?
И вдруг через десяток шагов с радостью узнал место. Тропа вывела на небольшую елань, обросшую темным лиственным лесом, в сочной траве хлюпала вода. Не знаю почему, но лужок этот всегда сочился водой. Даже в самое засушливое лето здесь было сыро, хоть ни ручья, ни ключика, ни какой-либо другой теклины нигде не обнаруживалось.
— Такое уж мочливо место, — пояснял мне когда-то огневщик Кузьма, живший на кордоне. — Из-под земли, видать, вода проступает.
Я перешел хлюпающую елань, пересек полосу ельника, — и передо мной открылась просторная луговина меж двумя пологими лесистыми увалами. Ближе к опушке чернел полуразрушенный барак с пустыми глазницами широких окон. Давным-давно жили тут рабочие-лесорубы. К бараку примыкал добротный дом лесника — кордон. Громадные многоствольные березы величаво стояли на опушке над осиново-ольховым мелколесьем.
В синем воздухе пахло сыростью и сеном. Навстречу мне со злобным лаем вылетела взъерошенная дворняжка. На глухом дворе лесника, гремя цепью, басила овчарка. В жилой части барака заскрипела дверь. Согбенный старик, стриженный по-кержацки, в скобку, вылез на порог.
— Кого надо? — щурясь всем загорелым лицом, спросил он.
Пока я объяснял, что хотел бы видеть лесника, старик что-то жевал, поблескивая на удивление крепкими зубами, выбирал крошки из бороды и разглядывал меня с простодушным любопытством, как ребенок обновку.
— А никого нету. Павел Васильевич в Свердловско уехал, и жена с ним. У его двое сыновей в Свердловском живут. Дома хорошие у обоих, — словоохотливо пояснил он.
— Как бы мне переночевать или пожить здесь дня три, — изложил я свою просьбу.
Старик еще раз поглядел.
— А живи, место есть, — просто ответил он. — На охоту, што ль?
— Вроде бы…
— Айда, заходи…
Так я познакомился с помощником лесника, или, как он сам себя именовал, полесовщиком, Иваном Емельянычем.
Комната в бараке была все та же, что и пятнадцать лет назад, когда жил в ней огневщик Кузьма: низкая, с облупленным от многократной побелки потолком, с бревенчатыми стенами, на которых висели пожелтелые картинки, с покривившимся окном. Немудреная печка. Очажная плита, стол, лавка, икона в углу с темным ликом неведомого святого и тусклой позолотой, кровать с пологом из цветастого ситца. На столе, на перевернутой кринке семилинейная лампа. Даже воздух в комнате тот же: пахнет керосиновой копотью, махоркой и овчиной. Стало, пожалуй, погрязнее, да ведь в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Иван Емельяныч был один.
— Старуха к дочере в Мурзинку ишо вчерась укатила, — сообщил он мне. — Чай, что ли, пить станешь? Самовар горячий. Али молока принести? Ну и я с тобой за канпанию посижу.
Я достал из котомки разную снедь. Мы сели за чаепитие. Сближает людей совместная еда. Садишься чужаком, встаешь иной раз близким родственником. Так получилось и сейчас. Иван Емельяныч расспрашивал про городскую жизнь, интересовался, что там и почем, есть ли в магазинах хорошие резиновые сапоги и в какие дни открыт толкучий рынок. Про свою жизнь говорил просто и кратко. Было видно, что она для него так же ясна, как торная лесная дорога. Иди себе, все равно к людям придешь. Старик неожиданно оказался в курсе всех внешнеполитических событий.
— Радиво есть, — ответил он на мой удивленный взгляд. — Наушники. Зять наладил. Все со старухой слушаем… А то еще Павел Васильич «Уральский рабочий» получает. Я же за им в Мурзинку по два раза в неделю и езжу. Вот кабы электричество нам провели. Ну тогда бы мы со старухой и телевизор как-нибудь купили. Ой, хороша штука! У дочери есть… Тогда бы не жизнь, а, прямо сказать, рай. Вечером смотри себе сиди, а хошь на койку приляг… Вот, сказывают, скоро к Верхнеуральску трассу станут рубить. Тогда уж электричество нам будет.
Потом он пустился рассказывать, где видел какое зверье, где сгонял крупную птицу, справедливо полагая, что меня, как охотника, должны заинтересовать его сообщения. Сам же Иван Емельяныч, к изумлению моему, охотником не был, даже ружья не имел.
— С малолетства не приучен. А счас уж поздненько начинать… Не люблю… По малину, по клюкву, по шишки — это пожалуйста. Павел Васильич, однако, охотник. Сыновья евонные тоже… Оне тут и выколачивают птицу-то.
Он хотел еще что-то добавить, но, помолчав, перевел разговор на другую тему:
— Третьего дня иду утречком с покосу по Рябиновке. Солнышко ищо чуть поднялось. Холод. Роса. Слышу, мельтешит кто-то у речки, в ситнике. Ближе подошел — барсук. Гладкой, как боровок. Увидал меня, уркнул и ходу… Только кусты сшумели… Лису надысь видел за увалом, на вырубке. По ягоды я ходил. Дак ведь она до чего хитра: поняла, что ружья при мне нет, и стоит, шарешки-то вытаращила…
Спать легли поздно. Старик все рассказывал и рассказывал. Я слушал, пока не почувствовал, что под веки надо ставить подпорки.
— Ну-ко, давай-ко ложись, — засуетился Иван Емельяныч, — хошь на койку, хошь на пол, а то на пече спи…
Лезть на пыльную печь не хотелось, занимать кровать было совестно, и потому я устроился возле очага на двух полушубках, а сверху накрылся курткой. Старик дунул на лампу и тоже улегся.
«Э, добро! — подумал я, засыпая. — В лесу сейчас холод, сырость, а здесь хорошо…»
…Проснулся скоро. Было темно. Ноги и тело нестерпимо зудели. Я попытался заснуть снова, но не смог. Теперь уж явственно чувствовалось, как кто-то маленькими шажками бегает под одеждой. Я сел, нащупал спички. Зажег.
По печной стене, напуганное светом, заметалось стадо гнедых поблескивающих тараканов. Какие-то тени мелькнули на полу. Но самое страшное, что открылось в догорающем свете спички, — вереница клопов. Иван Емельяныч храпел под ситцевым пологом, как испорченный водяной насос.
Я встал, не зная, что предпринять, и в конце концов решил выйти.