Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 52

Департамент законов принял эти меры безусловно, а общее собрание Государственного совета прибавило к ним только: чтобы министр юстиции, во-первых, удостоверясь, были ли со стороны губернского правления и губернского прокурора употребляемы должные настояния к прекращению описанных беспорядков и, в случае безуспешности таких настояний, ограждали ли они себя от ответственности надлежащими донесениями по начальству, довел об открывшемся до сведения Совета и, во-вторых, сообразил, не нужно ли принять особенных мер для ближайшего надзора за действиями нового суда, определением ли к губернскому прокурору особого товарища или иначе. Во все время происходивших об этом суждений наш простодушный военный генерал-губернатор, по обыкновению своему, совершенно безмолвствовал, но это никого не удивило. Что мог сказать старик, всякий день и отовсюду обманываемый, менее знавший о своем управлении, чем многие посторонние, никогда не помышлявший о мерах исправления и, может быть, тут лишь впервые услышавший об этих ужасах? Уже только после заседания, когда большая часть членов разъехалась, он заметил мне наедине, «что мог бы сказать многое, да не хотел напрасно тратить слов, что и во всех других здешних судах такие же беспорядки, что главная причина — недостаток чиновников, которые не являются даже по вызовам через газеты, и что в управе благочиния, может статься, еще хуже».

Между тем журнал был написан мною со всем жаром того справедливого негодования, которое выразилось между членами, и я с горестным любопытством ожидал, когда и как сойдет мемория от государя, скорбя вперед о впечатлении, которое она произведет на его сердце. Действительно, посвятить всю жизнь, все помыслы, всю энергию мощной души на благо державы и на искоренение злоупотреблений, неуклонно стремиться к тому в продолжение 17-ти лет, утешаться мыслью, что достигнут хотя бы какой-нибудь успех, и вдруг — вместо плода всех этих попечений, усилий, целой жизни жертв и забот — увидеть себя перед такой зияющей бездной всевозможных мерзостей — бездной, открывающейся не сегодня, не вчера, а образовавшейся постепенно, через многие годы, неведомо ему, перед самым его дворцом, — тут было от чего упасть рукам, лишиться всякой бодрости, всякого рвения, даже впасть в человеконенавидение… Эго глубокое сокрушение и выразилось, хотя кратко, но со всем негодованием обманутых чаяний, в собственноручной резолюции, с которой возвратилась наша мемория.

«Неслыханный срам! — написал государь. — Беспечность ближнего начальства неимоверна и ничем не извинительна, мне стыдно и прискорбно, что подобный беспорядок существовать мог почти под глазами моими и мне оставаться неизвестным».

Сверх того, в проекте указа, где говорилось (пункт 3-й), чтобы прежних членов и секретарей «уволить» от службы, государь заменил это слово: «отставить». За всем тем, при характере государя, мне казалось, что эта резолюция — как-то без конца, то есть без полного результата или развязки, и что за нею должно последовать еще что-нибудь другое, независимо от окончания дела по Совету. Так действительно и было. Государь, получив советскую меморию 2 декабря и прочитав ее вечером, в ту же минуту послал за военным министром князем Чернышевым и велел ему внести в приказ об увольнении графа Эссена от должности. Все это сделано было еще в тот же вечер, 2-го числа, так что когда мемория дошла до меня на следующий день, Эссен был уже всемилостивейше уволен от должности военного генерал-губернатора, с оставлением только членом Государственного совета; причем не употребили даже обыкновенных смягчительных выражений: «по просьбе», или «по болезни». Гнев государя был очень понятен, как равно и то, что он обрушился собственно на Эссена. Шереметьев состоял губернатором всего только еще второй год, и по его именно ревизии и были открыты все эти ужасы, главные виновники, члены и секретари, без того уже отставлялись и предавались суду, а степень ответственности губернского прокурора могла определиться только через предназначавшееся Государственным советом исследование. Государь говорил многим, что винит не Эссена, а себя за то, что он так долго мог его терпеть и оставлять на таком важном посту. Бывший военный генерал-губернатор после увольнения своего являлся во дворец два раза, но был допущен только во второй.

— Я ничего не имею против тебя лично, — сказал государь, — но ты был ужасно окружен.

Между тем 6-го числа, в день своего тезоименитства, государь, добрый и в самой строгости и всегда признательный к долговременной, не омраченной никакими произвольными винами службе — глупость и бездарность не от нас зависят, — утешил бедного старика пожалованием ему, при милостивом рескрипте, своего шифра на эполеты и оставлением при нем всего прежнего содержания, то есть по 6000 рублей в год.

Рассказывая мне сам обо всем этом 6-го числа во дворце, Эссен заключил так:

— Признаюсь, что милость царская искренно меня порадовала, сняв тот срам, которым я был покрыт перед публикой. И скажите, ради Бога, зачем все это обрушилось на меня одного, когда есть и губернское правление, и губернский прокурор, и министр юстиции? При моей аудиенции я объяснил мою невинность и вместе трудность, в которой находился, действовать без чиновников, которых, как я вам сказывал, нельзя было дозваться даже через газеты. Вероятно, государь нашел мои доводы достаточными, потому что восстановил теперь опять мою честь. Но представьте, какие есть злые люди в свете: государю донесли, что когда это дело слушалось в Совете, то я ничего не говорил. «Видно, — сказал он мне, — ты ничего не нашел к своему оправданию, потому что смолчал в Совете». А ведь вы сами вспомните, что я говорил с вами после заседания, Совету же что же мне было еще объяснять, когда я сам обо всем представил министру юстиции и он лично тут находился? Впрочем, слава Богу, что моя должность перешла к доброму и честному человеку (генерал-адъютанту Кавелину), настоящему христианину, а мне уже и так жить недолго.

Невозможно передать на бумаге того простодушного тона, с которым все это было сказано, но разговор был бесподобен своей наивностью.

— Теперь, — прибавил Эссен, — на свободе я могу прилежнее читать ваши советские записки, к чему до сих пор у меня недоставало времени.





Я советовал ему не приезжать на следующий день в Совет, где должна была объявляться резолюция государева. Он, однако ж, не согласился::

— Как же мне это сделать? Ведь можно бы только под предлогом болезни, если же сказаться больным, то нельзя приехать и на дворцовый бал вечером, — (он был назначен, вместо 6-го числа, 7-го), — а тут, пожалуй, подумают, что я обижаюсь.

На балу 7 декабря, куда Эссен не преминул явиться, и императрица, и супруга наследника-цесаревича, и все великие княжны ходили с ним польское, а государь, в виду всех, почтил его продолжительной и милостивой беседой.

Этим окончилась судьба графа Эссена, вскоре после того (в 1844 г.) умершего; и как бы для сохранения послужному его списку, до самого конца, вида фантасмагорического призрака, столь противоположного действительности, надо же было, чтобы он заключился милостивым рескриптом и важной наградой (шифр на эполеты) в ту самую минуту, когда героя его удаляли от места по признанию неспособным.

Из записок барона М. А. Корфа.

Русская старина, 1899, октябрь.

Власть в провинции

Еще за два года до прибытия покойного государя Николая Павловича в Казань (в 1836 г.) было известно, что он намерен посетить этот город. И город, и губернии стали приготовляться к приему. Все зашевелилось. Народ был в радостном настроении, власти же несколько трусили. А как будет ревизия? Как бы не обнаружилось что-нибудь? За несколько лет до этого два сенатора, граф Санти и Кушников, ревизовали Казанскую губернию, и все чиновники были отданы под суд. Дело тянулось в течение восьми лет, и чиновники получали половинное жалованье, но когда невинность их была обнаружена, то за все восемь лет выдана была им остальная половина.