Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 57



В другой раз он спрашивал себя:

«Скажи честно, Матвей, в самом ли деле тебе так уж важна их судьба? — и отвечал сам себе — Нет, не стану притворяться хотя бы перед собой; дело вовсе не в них, а во мне: я хочу очистить свою совесть, успокоить сердце, не мучиться больше сознанием этого греха, освободиться от изнуряющих мыслей, которые только мешают работе… Выходит, ты эгоист, Матвей, и твоя жена не напрасно называет тебя так? Ну и пусть, пусть я эгоист и думаю только о себе, но кто об этом узнает? Если я выручу боярсолинцев с каторги, разве придет в голову Володе Аланову, Моркину, моему тестю и всем другим, что я сделал это ради собственного спокойствия? Нет! Они, конечно, поверят, что я сделал это доброе дело, поскольку я человек передовых взглядов, честный ученый. Не только так подумают, но и будут» то говорить. Правда, тогда мне не миновать полицейской слежки. Ну и пусть! Пусть следят. Хлопотать об осужденных — мое законное право. Никакой революционной работы я никогда не вел и не буду вести, так что бояться мне нечего… Эх, Матвей, сумеешь ли ты осуществить свои благие намерения?..»

Наконец долгожданное письмо пришло? Эликов вскрыл конверт тут же, возле почтового ящика, взглянул и засмеялся от радости. Он кинулся в комнату, обнял жену, несколько раз поцеловал ее и, подняв письмо над головой, торжествующе закричал:

— Ура! Вернулись!

— Кто вернулся?

— Бояреолинцы! С каторги вернулись! Оказывается, их прошлогоднее прошение возымело действие, и вот теперь их освободили!

Эликов на радостях снова принялся обнимать и целовать жену, потом кинулся к роялю, заиграл что-то бравурное, перешел на плясовую, сам зашел во все горло:

Эх, сидит баба на крыльце

С выраженьем на лице…

— Спляши, женушка, вспомни молодые годочки!

Жена не помнила, чтобы Эликов когда-либо так горячо и нежно целовал ее, не слышала, чтобы он так весело пел. Ее глаза радостно засияли, лицо зарумянилось. Смеясь, взяла она в руку шелковый платок и пустилась в пляс.

Вошла старая прислуга. С удивлением посмотрела она на пляшущую хозяйку, а та подхватила старуху и стала кружить ее.

Эликов смотрит на них и хохочет.

Старуха взмолилась:

— Барыня, не могу, ох, не могу, стара я для плясок!

Хозяйка с ходу посадила ее на диван, сама продолжала плясать.

Наконец Эликов решительно ударил по клавишам, словно бы поставил точку, и поднялся. Жена перестала плясать, и все трое рассмеялись.

После этого жена увела Эликова в кабинет и стала расспрашивать, чему же он так обрадовался.

Летом Эликов в сопровождении одного студента выехал в экспедицию. Он хотел пригласить с собой Володю Аланова, но оказалось, что тот арестован…

Володя Аланов не знал того, что сидел в той же камере, где раньше сидел Унур Эбат. Когда он гостил у Моркина, то слышал от деревенских, что посадили какого-то Унура Эбата, но тогда, подумав, что парень, наверное, попался по собственной дурости, не заинтересовался им. Зато про Яика Ардаша старался расспросить коминских марийцев, ему был интересен этот человек, который приходил к ним в семинарию как представитель социал-демократов, но те прикинулись ничего не знающими и особо об Ардаше распространяться не желали.

В первый же день своего пребывания в- тюрьме Аланов познакомился с здешними порядками. Он узнал, что корпус, в котором сидит, прежде был конюшней, что раньше в его камеру проникало немного света, теперь же прямо перед окном, в каких-нибудь двух аршинах, выстроили новый корпус, красные кирпичи еще не потемнели, и в затененной камере даже в полдень стоит полумрак. Про новый тюремный корпус среди арестантов ходили самые мрачные слухи. Говорили, что в нем карцеры оборудованы по новому методу: нельзя ни стоять, ни лежать, ни даже сидеть, вытянув ноги, можно только сидеть на корточках или стоять, согнувшись и скособочившись.

«Ладно, не стану нарываться, буду соблюдать тюремные порядки, — решил Володя. — Конечно, если не станут слишком издеваться, иначе придется бороться. Жаль, что товарищи мне достались неудачные. Двое все время плачут, глядеть тошно. Один без конца поет одну и ту же песню, другой слоняется по камере, при этом так шаркает ногами, что хочется стукнуть его по ногам. Остальные трое: удмурт, тихий, вроде меня, и двое русских — эти постоянно спорят между собой. «Забастовки еще не являются показателем того, что поднялся весь народ», — утверждает один. Другой ему возражает: «Забастовки показывают, что рабочее движение развивается, набирает новую силу; они ведут к пролетарской революции, показывают готовность масс к такой революции».

Аланов в камере держался особняком. Он старался осмыслить свое положение. Ему с трудом верилось, что он в тюрьме. Он подолгу разглядывал красную кирпичную стену корпуса за окном камеры, наблюдал за сокамерниками, прислушивался к топоту кованых надзирательских сапог за дверью. В глаза назойливо лезла безрадостная обстановка камеры: грязные стены и пол, заплесневелые углы, деревянные нары, табуретка, параша…

Временами у него возникало желание рассказать этим пожилым бородатым людям о своей революционной работе, но он видел, что никто не хочет слушать его, никто им не интересуется, и он подавлял в себе это желание.



«Как бы повел себя на моем месте настоящий революционер? — размышлял Аланов. — Стал бы говорить о своих заслугах? Наверное, нет! Ведь такие рассказы похожи на хвастовство. Товарищи его узнай, что он собрался хвастаться, просмеяли бы его… Но и голову вешать нечего!»

Аланов вспоминал, как с товарищами собирались в сыром подвале семинарии, читали и обсуждали брошюры, спорили, как собирали деньги в помощь ссыльным. Здесь же, в подвале, обсуждался вопрос о проведении первомайской демонстрации, говорилось о товарище, который без задания группы социал-демократов убил провокатора Журавлева. В подвале хранилась библиотека, отчеты, списки, протоколы.

«От сырости бумага покрылась плесенью, — думал Аланов. — Может быть, товарищи теперь нашли для них другое укрытие? Неужели жандармы пронюхали про наш подвал? Когда следователь сказал на допросе, что они, мол, разгадали, что означает в моем дневнике «п…е», я еле сдержался, так хотелось поздравить его с «победой». Правда, о хранившихся в подвале документах он не упоминал. Похоже, что он ничего не разгадал, просто хитрит, подлавливает меня».

Когда на другой вечер Аланова снова вызвали на допрос, следователь спросил с усмешкой:

— Господин эсдек, это ваша книга?

Володя увидел в руках у следователя брошюру «Террор и революция».

«Где ж они ее взяли? — думал он. — Если в подвале — дело плохо. И откуда они знают, что это моя? Неужели кто-нибудь из товарищей надписал на ней мое имя?»

Но, на всякий случай, сказал:

— Нет, это не моя книга.

Тогда следователь достал из стола лист с показаниями, написанными им в прошлый раз, спросил:

— Вы писали?

— Я.

Он открыл брошюру где-то посредине и показал. Володя увидел на полях надпись, сделанную им.

— Ваша рука?

— Разрешите посмотреть.

Володя схватил брошюру и стал листать, нет ли там еще и других каких записей. Нет, эта была единственная, но почерк его — тут не отопрешься.

Следователь смеется:

— Отпираться бесполезно, индентичность почерков вне всякого сомнения! Кроме того, мы с точностью установили, что буквы в дневнике «в п…е» означают «в погребе». Так ведь?

У Аланова сразу отлегло от сердца.

Значит, они пронюхали лишь про погреб, а про подвал нм ничего неизвестно. В погребе, под бочкой из-под капусты, лежали всего три книги, вот они их, выходит, и нашли. А про целую библиотеку в подвале им и невдомек.

Володе стало ужасно смешно. Услышав его смех, следователь взглянул удивленно, потом налил воды в стакан и протянул.

Аланов уже раньше слышал, что у полиции есть свои приемы в обращении с молодыми подследственными: следователи стараются казаться добрыми, участливыми, чтобы легче было выведать интересующие их сведения.