Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 85



«Ваши коровы зимой ничего, кроме холодной болтушки, не видят, а животина тоже вкус знает… наша Топтуха в чистом хлеву живет, теплое пьет. Молоко у ней сладкое, густое. Корнеплодное месиво даем Топтухе, а у коровы молоко на языке… Ну-ка, пробуй молоко-то… Что?.. Как?..»

Хлев для Топтухи к зиме будет утеплен. Степан непременно окошко прорубит, стекло вставит — пусть и скотина свету радуется.

Степан уже будто видел этот теплый Топтухин хлев с оконцем, видел отягощенное молоком розовое гладкое вымя. Вот Маринка с чистым холщовым полотенцем, перекинутым через плечо, гремя блестящим подойником, идет к Топтухе. Руки у Маринки розовые, вымыты яичным мылом. Маринка весело жмурит глаза от солнца, что льется в окошко хлева, обтирает коровье вымя. Топтуха стоит, не шелохнется — понимает, чистоплотность скотине по нраву. Старшая Маркелова сноха — Прасковья, длинная, узкогрудая, стоя в дверях, недоверчиво шныряет глазами: вот уж, дескать, как ухаживают за коровой, — а что проку от этого?

Но Марина кончает приготовления, лезет под теплое коровье брюхо и нажимает пальцами тугие, ровные соски. Белая струя певуче брызжет в подойник, от густого молока идет пахучий парок.

— Хошь, угощу? — лукаво говорит Марина и наливает хмурой Прасковье полную чашку молока.

Прасковья пьет одним духом, пучит глаза, облизывает губы, бормочет:

— Молочко-то… что ж… ладное молочко…

Скрытная баба, самолюбива, будто ничего не в диковинку, но ясно: положили ее, что называется, на обе лопатки. Вот прибежит она домой и по правде расскажет обо всем, ругая свое чумазое, темное корзунинское хозяйство.

«Культура в крестьянском хозяйстве, чистота на дворе, в хлеву, в свинарнике, в конюшне денег не требуют, — для этого прежде всего грамотность, сознательность нужна!.. А на поле? Вы, Корзунины, со всем своим отродьем, со всеми вашими кумовьями хоть в лепешку разбейтесь, а и во дворе и на пашне у вас как была грязь и темнота, так и будет, а вот посмотрите, что будет у нас, в товариществе по совместной обработке земли… Все межи к черту пошлем, пашню на десятки километров распашем, обработаем, удобрим, как того агрономическая наука требует… Все тягло соединим вместе, а к этому еще и трактор из уземотдела к нам пришлют. Вот как трактор-то нашу общую пашню начнет перепахивать, тут, братцы, и сердце в каждом человеке как птица всколыхнется!.. Да он, Степан Баюков, не зря в Красной Армии свой срок службы отбыл — целую школу политики и культуры прошел, оттого и сила в нем играет… себе на радость и людям на пользу!»

Степан встал и, расправив широкие плечи, потянулся, чувствуя себя сильным, здоровым, разумным.

«Ей-ей, на сто лет мне бы всего этого хватило!» — подумал он, чувствуя при этом, как его молодое счастье словно поет в груди.

«Вот потому наработаться не могу!»— весело подумал Степан, с удовольствием оглядывая свой будто помолодевший двор, который изобиходили его крепкие мужские руки.

Вычищен теперь каждый уголок, навоз свезен в огород. Гладко обстроганный свежий настил крыши над хлевом отсвечивает янтарной желтизной. Пахнет свежими отрубями и солодовой сластью моченых ржаных корок из свиного нового корытца, хлебной пыльцой, легкой прелью прошлогоднего сена и еще чем-то неуловимо приятным, домовитым. Промычала смутно во сне Топтуха. С мерным свистом сонно дышала сытая свиная семья; вчера Степан сам всех выскоблил, вымыл так чисто, что щетина их встала веселыми торчками. Каурый постукивает копытом и громко жует мягкими губами. И все эти привычные звуки, стихающие к ночи, весь его двор казались Баюкову полными значения и живой силы, частицей огромного мира, который он, Степан, уже твердо и просто научился понимать.

Засыпая, Степан крепко прижимал к себе плечо Марины. Безответное и покорное, оно было горячее, как нагретое солнцем яблоко.

Еще до света Степан проснулся весь потный, — от печи несло жаром. Маринка дышала ровно, не хотелось будить ее. Степан слез тихонько с кровати, оделся и пошел досыпать на сеновал. Там храпел младший его брат Кольша, тихий, неразговорчивый парнишка.

Сквозь щель пробился острый горячий лучик, ударил под веки — и Степан сразу сел, разворотив вокруг себя сено. Только хотел сказать: «Эй, как я заспался!»— и осекся, взглянув на лицо брата. Лежа на боку и пригнув голову к длинной щели в полу, Кольша слушал что-то, и глаза его испуганно моргали. Степан опять открыл было рот, чтобы спросить, — и тоже замер, поняв, что Кольша слушает шепот внизу, под балками сеновала. Шептались двое, возбужденно, хрипло, иногда переходя на вскрики: злой, придушенный голос Марины, и чей-то незнакомый, шамкающий, старушечий.

— А где мужик-то у тебя?

— Верно, ушел куда. Одежи нет, значит и его нет. Кольша бесшумно разгреб сено и показал пальцем вниз — смотри!.. Степан, перестав дышать, глянул на бледного Кольшу и приник к щели.

Марина стояла еле одетая, простоволосая, в нечесаной косе белели пушинки от подушки. Широко раскрытые глаза женщины выражали ненависть и мольбу. В руках болталась вышитая красными и синими крестами холщовая скатерка.

— Ну возьми Христа ради, возьми… — шептала Марина. — Самолучшую скатерку тебе отдаю!.. Чего еще тебе надо? Зачем пришла сюда?

— Ишь… Зачем? — передразнила старуха, дерзко вскидывая косматую голову, прикрытую грязным рваным платком. — По сю пору ты со мной не расплатилась, молодка!



— Господи… да уж я тебе, кажись, печеным и жареным носила! — всхлипнула Марина. — Совесть же надо иметь…

— Уж это тебе бы, молодешенька, о совести-то помнить! — срезала старуха. — Говорю, расплатись со мной сполна!

— Так я же и даю тебе… — и Марина, дрожа, снова протянула скатерть старухе. — Нету у меня больше ничего, самолучшую отдаю…

Старуха сморщила острый нос, презрительно потрогала холстину и отбросила назад:

— Экую дрянь дает, да еще хвастается: «самолучшая»!

— Да что же тебе еще надо-то?.. Господи-и… Ненасытная утроба!

Старуха, шевельнув губу передним клыком, закивала, показывая темным корявым пальцем в сторону дома.

— Ты, баба, не юли, холстовьем меня не улещай… Ты ботиночки вот приспособь, что муженек тебе из города привез. Соседушки твои видали — хорошие ботиночки, модные. У меня внученька замуж идет, так охота все ей справить.

Марина яростно затрясла нечесаной головой.

— Вот чего захотела!.. Да за что тебе ботинки новешенькие отдать?

— Ах ты бесстыдница… За что? А за услуги мои? Сколько раз ты в бане у меня отлеживалась, а? Два года ведь или боле, как ты с Плутошкой Корзуниным путаешься, а я ребятье ваше воровское, как котят, выживаю…

— Тише, тише… шш… — испугалась Марина.

— Ага, «тише»!.. У-у, скопидомка! Благодари еще меня, что мужу твоему про твои шашни с Платошкой не рассказываю… Да я… вот ужо…

И вдруг старуха с воем осела, как трухлявый пень под топором: вытянув на лесенку большие, страшно недвижные ноги, свисал на локтях Степан, а позади сверху виднелось испуганное лицо Кольши.

Марина охнула, ноги у нее подогнулись. Дрожа всем телом, она замахала руками, словно гусыня крыльями перед блеском ножа.

Никто не видел, как крестясь и подвывая, уползла со двора бабка-повитуха.

Который был час?.. Что за день пришел на землю, когда под солнцем все тело стынет, точно на льду?

В голове Степана стоял такой шум, будто с высоты без останову лили на него из больших кадушек ледяную воду. Возле него проскользнул Кольша, спрыгнул и сел на крыльцо избы, еле сводя колени от дрожи.

Марина хотела вскочить и бежать, но вдруг упала, неловко подвернув ногу и закрыв лицо руками. Все молчало вокруг. Марина приподнялась на локтях и на миг замерла так, боясь смотреть, а только слушая ужас молчания, разлившегося возле нее. Степан опять увидел в ее свалявшейся косе белую пушинку, верно еще с вечера, когда плечо Марины напоминало нагретое солнцем яблоко… Пушинка была от вчерашнего счастья, а лицо, в судорогах мелкой дрожи, серое, словно зола, показалось чужим и враждебным. Все вчерашнее было навсегда потеряно, а вместо жизни его с Мариной будто осталась куча пепла.