Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 75

В зале уже визжали.

И в довершение всего — тишина. Мы столпились в дверях класса и увидели, как вся задняя стена-окно, медленно, с воротным скрежетом, рушилась на сцену. Все штатские артисты столпились в середине и проткнулись через бумажный пейзаж, а богатыри спрыгнули в зал. Их там встретили как родных.

Первый раз я вздохнул свободно, когда узнал, что девочка Яна не пришла.

Дорогой дядя! Какова цель спектакля? Нет, я спрашиваю — какова цель спектакля? Чтобы зрителям было хорошо. Заметьте — зрителям.

Драматургу было хорошо, когда он писал, актерам — когда репетировали. И хватит с них. Спектакль — чтобы зрителю было хорошо. Его черед. Как справедливо заметил Зощенко, «задние тоже хочут».

Пушкину все равно, актеры приспособятся, но вот режиссер хочет, чтобы зрителю было хорошо только тем способом, который он для него постановил. Режиссер пьес не пишет, на сцене не играет, и чтобы без него не обошлись, он придумывает концепцию. Поэтому уже давным-давно зритель видит не пьесу, не актерские радости, а концепцию. Иногда из концепции состоит сама пьеса, иногда выходит актриса и играет не женщину, а концепцию, но чаще концепцию изобретает режиссер.

Потому что, если он не соорудит на сцене назидание в лицах, он не сможет отчитаться перед экспертом — а зачем он вообще ставил эту пьесу, а не какую-нибудь другую. И он содрогается.

Эксперты — это люди, которые знают, как именно зрителю должно быть хорошо. И бедный зритель вяло соглашается, но втайне ожидает, что лошадь в балете «Дон-Кихот» однажды нагадит, и что часы на сцене пробьют тринадцать раз. И считает. Это я прочел у Акимова.

Весь театр и эксперты по удовольствию так боятся накладок, что все уже забыли, что зритель идет в театр именно из-за них. Что он идет посмотреть чужие накладки, которые помогут ему пережить его собственные. Вся суть драматургии — это показ накладок — и тогда — «катарсис» смехом или слезами. А сейчас считается, что герой должен что-нибудь преодолевать. Борьба, знаете ли, борьбучая борьба.

Персонажи в «Ревизоре» и в «Отелло» все время садятся в лужу. Когда я читал эти пьесы, я, конечно, получал удовольствие. Но сколько раз я мечтал, чтобы финальный жандарм вдруг втащил за шиворот Хлестакова или чтобы у Отелло в момент смертоубийства упали штаны, и ему душить Дездемону стало бы неудобно по многим причинам. Но репетиции, репетиции… Фактически нынче все спектакли об одном — все предусмотрено. Но зритель знает, что в жизни это не так, и при накладке взрывается хохотом. Потому что хохот, я уже понял давно, — это внезапное освобождение от престижа. У нас в школе был великолепный спектакль, но чтобы это понять, надо было, чтобы прошла жизнь, и я догадался о бездарности всех его участников. Которые вместо того, чтобы играть комедию, которая нам сама лезла в руки, пытались силком играть драму, которая была никому не нужна.

Но мы были бездарны и боролись с собственной удачей.

Мы боролись с кошмаром провала и в пылу борьбы не заметили, что кошмар — выдуманный.

Я уверен, что единственный из участников спектакля, кто бы смеялся в те дни вместе со зрителями, был бы Пушкин.

А я на этом спектакле понял, что предугадать всю будущую систему обстоятельств невозможно. Потому что они не система. А если система, то иная. И на этом вся романтика у меня кончилась. А вернее — стала жить во мне отдельно от жизни. Я над вымыслами по-прежнему «слезами обливался», а над применением их в жизни стал смеяться. И стало у меня как бы две души, которые смеялись друг над другом и оплакивали.

Дорогой дядя, а девочка Яна, спящая царевна, так и осталась неразбуженной. И больше о ней рассказано не будет.

Женщины и потом смеха боялись. Они хотели, чтобы я благоговел. Мы живем в перевернутом мире, дорогой дядя, в котором слеза дороже смеха. А я с тех пор, когда смотрел спектакли, всегда знал, почем театральная слеза. Она стоит столько, сколько за нее платят.

Дорогой дядя, как я все замечательно предусмотрел! Я мечтал — я буду скромный участник и выйду на поклоны, и девочка Яна увидит. А девочка Яна не пришла, а спектакль провалился, и мы не заметили, что он имел успех. Ну и хрен с ними, с этими сказками.

Самое лучшее определение сказки я прочел, конечно, у самого лучшего сказочника, Ганса Христиана Андерсена. Он сказал: «Сказка — это одно, а жизнь совсем другое». Ганс Христиан знал дело.



Извини, сосед, если я причинил тебе информацию.

Видения… видения, дорогой дядя… А что же я там буду делать, в Тольятти? О чем говорить? О видениях? Смешно. Даже экспертам не докажешь. А уж читатель, тот вовсе уверен, что если книжка плохая, то это потому, что автор неточно описал то, что было. И что если бы описать точно, тогда бы уж ого-го! А что «ого-го»? Придет истинный военный корреспондент, вычеркнет даже из «Илиады» битвы богов, потому что мы теперь знаем, что их не было, переведет стихи в прозу, потому что стихами никто, конечно, не говорил, а тем более во время боя, и тогда уж точно получится не Гомер, а ого-го. Не будет прежней «Илиады»? Ну и хрен с ней. Зато будет четкое великолепное ого-го.

Наконец-то!

Эх!..

Из этого видно, дорогой дядя, что я затосковал. Нет. Не тогда затосковал, а сейчас, когда пишу.

Тогда я даже удивился, как это у меня легко все прошло и даже воспринялось с некоторым неловким тщеславием — и такое бывает. Чересчур и внезапно мне было хорошо сейчас, и все подтверждалось. И я давно со всем распрощался, и уже ничего не болело.

Чересчур мне была дорога зыбкая красота этого вечера и этой поездки.

И я зашутовал, стал дурачиться, стал рассказывать смешные байки и понимал — нет, я на самом деле распрощался с тем, чего ждал от любви. Значит, не того ждал.

А сейчас, когда пишу, я увидел сон, видение, если хотите, и все возникло с тягостным абсолютизмом сна.

Это не был сон-воспоминание, и это не был сон-мечтание о будущем, это был сон-прощание с тем, чего уже никогда не будет, с тем, с чем я так спокойно и сознательно распрощался — с молодостью.

Нет, видно, и тогда, в поезде, я почувствовал странное нежелание с ней расставаться и затосковал.

Ты спросишь, дорогой дядя, чего же тут странного? Все желают ее продлить и неумолимо омолаживаются, пытаясь реставрировать то, чего не отреставрируешь. Что же тут странного?

Странно то, что это совсем не в моем характере.

Не то, что я в любви быстро и легкомысленно охладевал или ее что-то вытесняло, хотя многие полагали, что это так. Наоборот, я долго и упорно цеплялся за всякую соломинку, и пытался удержать что-то ускользающее, и предупреждал за полтора километра до пункта расставания — так не надо, иначе это произойдет, и я ничего не смогу с собой поделать. Но женщины не понимали, и когда это происходило, они традиционно искали соперниц.

Если ты думаешь, что дело было в чьем-то или обоюдном охлаждении, то ты опять ошибаешься. Чувства вспыхивают, охлаждаются, иногда это происходит многократно, иногда всю жизнь. На то они и чувства. Это я знал всегда и знаю, никогда не требовал у судьбы невозможного, так, разве что поскуливал иногда во сне, мечтательном и утопическом. Но я повторяю снова и снова — да, сон — эти видения, Образ — это абсолют, абсолют желанного или нежеланного, блаженства или кошмара. А жизнь — это Подобие образа, выполненное из подручных средств. Именно поэтому, несмотря на мечты и кошмары, жизнь продолжается. Но отсюда — разрыв снов и действительности. Нет, не поэтому все уходило. Дело кончалось всегда по одной и той же причине — когда я сразу или через долгое время открывал, что она не товарищ. Как у других, не знаю. У меня так, дорогой дядя.

Для меня в слове «товарищ» заключено все. Не мимоходное — «товарищ, вы на этой остановке сходите?», «товарищ, вы здесь не стояли, вы за мной» и не безразличное «мы поздравляем товарища такого-то, и желаем», и так далее, а уверенность в выполнении обещанного, немногословная, часто неожиданная, помощь и то, что он никогда не потребует, чтобы я был, как он, потому что уверен, что и я этого не потребую. Короче, товарищ — это то реальное и оттого неимоверно высокое, чего один человек может ожидать от другого. И если этого нет, то все остальное обесценивается или вовсе теряет свое значение. Может ли женщина быть товарищем? Она может быть другом, любовницей, женой, возлюбленной. А товарищем? Ей трудней всех. Она такие жуткие тысячи лет добивалась совсем другого — чтобы ее хотели, — что привыкла считать это своим природным естеством. Поэтому ей так часто не хватает другого качества. У одного моего приятеля была пачка тестов, анкет, которые он раздавал гостям заполнять, и все их потом читали.