Страница 5 из 49
— А потому и не предупредил, что сам тогда не знал, что это мы так тренируемся. — Засмеялся я и, хлопнув Тоху по плечу, добавил: — Теперь будем тренироваться, а после будем разбирать, кто и чего накосячил. Разбор полетов это будет называться. Ну чего стоим? Потопали.
— Погоди! — Вдруг затормозил тот. — Раз так, то я тоже жалуюсь.
— Не понял?
— Чего не понял! На меня тоже на базаре наехали. Деньги вон стырили. Так что и меня защищать надо.
Услышав это заявление, парни заулыбались. Тоха озадаченно посмотрел на всех и выдал:
— А вы чего лыбитесь? Бандерлоги хвостатые!
От подобного словесного выверта, да еще с неподдельной обидой, высказанного Тохой, парни заржали как лошади. Белый, как самый смешливый из нас, аж на корточки присел. Что Белый! Даже вечно хмуроватый Тор и тот смеялся, держась за плечо хихикающего Грека. Гришка Зотов смеялся по-мальчишески звонко, видимо за компанию. Не выдержав всеобщего веселья, сначала неуверенно улыбнулся, потом засмеялся и сам юморист.
Дождавшись, когда парни просмеются, я сказал:
— Нет Тоха это не наезд, это урок, чтобы ты на базаре рот не разевал. Это тебе не наша Сосновка, а какой-никакой город. Здесь клювом щелкать нельзя, враз обуют. Ладно! Повеселились немного и будет. Давай Григорий веди.
Парни двинули вслед за мальчишкой. Я немного отстал и глядя на свою дурашливую команду, вдруг подумал: «А ведь не пройдет и тридцати лет, когда вот такие пацаны, будучи уже отцами и дедами, наевшись порядка, который принесла в Сибирь колчаковская власть, сточат на нет почти все войско новоявленного правителя России, потом сдадут в руки большевиков и самого Колчака. Повоюют немного и против Красной армии, не без этого. А потом выжившие в этой кровавой заварухе, буду жилы рвать, восстанавливая все, что сами и порушили». И вряд ли в моих силах предотвратить этот кошмар. Но времени до гражданской войны много, мир, похоже, параллельный и ничего еще не определено. Я из кожи вон вывернусь, чтобы спасти хотя бы этих, ставших такими родными, парней.
Глава 3
Глава третья.
Гришка подвел нас к небольшому деревянному дому, рядом с которым стояло какое-то не законченное строение. Домик и недостроенный сарай находились почти в самом конце, довольно широкой улицы. По некоторым признакам я определил ее как улицу Никитина. Спросил у аборигена Гришки, но тот не подтвердил, сказав, что улица зовется Бийской.
Мне в принципе без разницы как она называется. Просто я думал, что хорошо знаю город, в котором провел почти треть своей жизни, но оказалось, что старый город я знаю плоховато, хотя любил, в свое время, прогуляться по этим старым улицам, особенно осенью, когда под ногами шуршат листья и мелкий дождик накрапывает, а ты бредешь не спеша, зная, что в конце пути тебя ждет встреча со старым приятелем. А потом вы засядете с ним на кухне и под рюмку водочки и непременный чай, будете до ночи приседать мозгами, рассуждая обо всем на свете, но чаще всего о литературе и философии.
Приятель мой почитывал «Эстетику» Гегеля и обожал Бунина, считая его лучшим писателем и поэтом. Философской лихорадкой я к тому времени уже переболел, хотя «Эстетику» тоже пытался читать, и она мне показалась понятнее, чем скажем, «Наука логики», но даже тут моего терпения хватило только на половину первого тома. О чем я не преминул сообщить приятелю, чуть ли не с первого дня знакомства.
Хотя надо отдать должное, что в его изложении гегелевский трактат выглядел вполне логично и понятно даже мне. Бунин же казался мне отстраненным описывателем, а стихи его — аристократично холодноватыми. И мы спорили….Нет, я конечно соглашался, что есть у Бунина пара стихотворений, которые можно назвать гениальными. Например:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья.
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет — господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я всё — вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав —
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав.
Но эти стихи он написал в 18 году, когда жизнь его уже изрядно потрепала, когда рушился его старый и, не смотря ни на что, уютный мирок, и надвигалось что-то совершенно ему не понятное, огромное, злое и голодное. А по мне так — жизнь реальная надвигалась на бедных эстетов. И Бунин, мягко говоря, не принял этой жизни, попросту струсил и слинял туда, где можно было по прежнему сидеть в уютном кресле и наслаждаться своим статусом беженца от кровавых реалий захвативших его бедную родину, предварительно плюнув в нее, в родину, своими «Окаянными днями».
Приятель мой обычно на подобный выпад с моей стороны вскакивал, бежал к стене, сплошь заставленной книгами, безошибочно выхватывал томик бунинских стихов, и, раскрыв на какой либо странице, тыкал этой книжицей мне почти в нос. Говорил, что я не прав, что я ничего не понимаю в тонких извивах гениальной души. Иногда сильно возбудившись, даже переходил к личным оскорблениям, говоря, что я малообразованный дилетант, не сочинивший сам ни единой строчки и потому не имеющий права, критиковать очередного гения.
На это я обычно отвечал, что он совершенно не прав и буквально на днях я закончил написание очередного шедевра под названием: «Технологическая карта механической обработки корпуса редуктора КР — 52 147 М», где не только написал довольно много строк, но и снабдил данное произведение поясняющими эскизами. Причем в отличие, от какого ни будь Льва Толстого почерк, которого никто, кроме его жены, разобрать не мог, мне пришлось писать чертежным шрифтом, чтобы даже самый ушлый фрезеровщик, сверловщик или токарь-расточник не смог превратно истолковать текст и при случае свалить допущенный брак на бедного инженера-технолога, то есть на меня любимого.
И вообще, говорил я, не худо было бы обязать писателей-классиков творить свои нетленки с обязательным использованием именно чертежного шрифта, тогда бы и книги были потоньше, и текст лапидарнее. А что касается Льва Толстого, то есть подозрение, что половину «Войны и мира» написала именно Софья Андреевна. Не в силах разобрать каракули мужа и боясь лишними расспросами прогневить вспыльчивого гения, она просто гнала отсебятину, не без оснований надеясь, что Лев Николаевич, как человек очень умный, книгу свою, да еще такую толстую перечитывать не станет. Судя по девяносто томам полного собрания сочинений, свои уже напечатанные произведения граф не читал. Ему, наверное, было проще написать что-то новое, нежели тратить уйму времени на чтение собственных толстенных книг.
На этом месте приятель мой обычно замолкал, некоторое время, не понимающе, смотрел на меня, а потом, засмеявшись, садился к столу и, налив по рюмке, мы выпивали за здравие очередного властителя дум, если тот все еще был жив, ну или за упокой, если душа его уже покинула сей бренный мир.
А когда к нам присоединялся Владимир Казаков давний знакомый моего приятеля и по совместительству — барнаульский поэт, издавший к этому времени уже пару книжек, то могли и просидеть за разговорами до самого утра, если это была пятница или суббота, лишь бы водки хватило. Эх! Какое было время! Безмятежное и неторопливое.
А потом, моя любимая девушка решила, что хватит нам целоваться на последнем ряду в кинотеатрах или в теплых подъездах. Хватит бояться, что внезапно вернувшаяся от родственников или из церкви её квартирная хозяйка застанет нас за занятием более предосудительным, чем невинные поцелуи. «Пора заканчивать с этой самодеятельностью» заявила она и повела меня в загс.
Так я, из беззаботного холостяка, очень быстро превратился в солидного мужчину, обремененного, хоть и «маленькой, но семьей», что налагало на бедного меня нешуточные обязанности по обеспечению новой ячейки общества всяческими благами.
Через два года после рождения дочери, передо мной остро был поставлен вопрос получения собственного жилья. Во времена, позже названных «застойными», получить быстро квартиру в крупном промышленном центре, рядовому рабочему или итр — квест из разряда мало проходимых. Поэтому, по примеру первого российского либерала, «я взглянул окрест меня» и увидел, что буквально в ста километрах от моего, уже ставшего родным города, достраивается коксохимический завод, где ценным специалистам предоставляют квартиры в течение трех-семи месяцев.