Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 55



Нельзя без боли читать балакиревские письма к Жемчужникову. Они свидетельствуют о бедственном положении композитора.

Вот несколько наскоро набросанных слов: «Если Вам есть возможность прислать мне рублей 15 или даже 10, то Вы выведете меня на несколько дней из самого скверного положения, а то не с чем послать на рынок. Весь Ваш М. Балакирев». Другая записка: «С меня требуют квартирные деньги, и крайний срок я сам назначил 1-е октября. Что будет, не знаю. Кроме квартирных денег у меня потребность в рублях 40 или 50, чтобы сделать себе платье, в котором мог бы я выйти на уроки, которые тоже отложены мною до 1-го октября за неимением платья. Я очень обносился».

Одна из учениц Балакирева вспоминала, что в лютые морозы он носил легкий летний костюм. Спасала шуба, которую Балакирев купил на деньги, полученные от Жемчужникова. Как-то, получив приглашение в гости, Милий Алексеевич признался, что вряд ли сможет пойти — «сапоги мои очень худы стали».

Были у Балакирева и другого рода глубокие травмы. Они обусловили постепенный отход его от кружка. Глава молодых композиторов, их наставник, исполнитель их музыки, в той или иной мере «соавтор» почти каждого их сочинения — этот человек стал охладевать к содружеству, вдохновителем которого он был.

Причина коренилась в самом Балакиреве, в его деспотичной натуре. Растить своих питомцев — вот в чем он видел одну из основных своих жизненных задач. Он ревниво следил, чтобы его «ученики» усердно работали, до глубины души обижался, если, как ему казалось, кто-либо из них сочинял с недостаточным рвением, всячески опекал членов кружка.

Это было нужно до тех пор, пока благодаря ему молодежь не встала на самостоятельный путь. Однако Милий Алексеевич и тогда продолжал вести себя по-старому. Даже люди, не связанные с кружком, обращали на это внимание. «Бросалось в глаза властное отношение Балакирева к своим петербургским друзьям, относительно которых он держался чем-то вроде строгого гувернера»,— отмечал московский критик Кашкин, имея в виду Римского-Корсакова и Бородина.

Бородин воспринимал такое положение с чувством юмора. В одном из писем жене он рассказывал: «Милий уморителен! Я тебе писал, что он давно дуется на меня и явно сух, сердит и порой придирчив ко мне.

Прихожу к Людме (так балакиревцы в шутку называли Людмилу Ивановну Шестакову — А. К.) — Милия узнать нельзя: раскис, разнежился, глядит на меня любовными глазами и, наконец, не зная, чем выразить мне свою любовь, осторожно взял меня двумя пальцами за нос и поцеловал крепко в щеку. Я невольно расхохотался. Ты, разумеется, угадала причину такой перемены: Корсинька рассказал ему, что я пишу симфоническую штуку, и наигрывал ему кое-что из нее. Уморительный Милий».

Это трогательный эпизод. Но, бывало, когда руководитель требовал от молодых композиторов безоговорочного согласия с его замечаниями, возникали конфликты.

Однажды Балакирев забраковал оркестровую пьесу Мусоргского «Ночь на Лысой горе» (первоначальное название — «Ведьмы») и заявил, что, пока автор не переделает сочинение, он не включит его в программу концерта. Мусоргский ответил решительно: «Я считал, считаю и не перестану считать эту вещь порядочной и такой именно, в которой я, после самостоятельных мелочей, впервые выступил самостоятельно в крупной вещи... Согласитесь Вы, друг мой, или нет дать моих «Ведьм», то есть услышу я их или нет, я не изменю ничего в общем плане и обработке, тесно связанных с содержанием картины и выполненных искренно, без притворства и подражания».

Даже Римский-Корсаков — самый молодой в кружке — и тот, случалось, твердо отстаивал свое мнение.



Не только о собственном творчестве младшие члены «Могучей кучки» имели независимые суждения. Они не разделяли некоторых крайностей во взглядах старших товарищей. Мусоргский и Римский-Корсаков, например, не соглашались с уничтожающей критикой опер Серова. Они не считали правильным и отрицание творчества Вагнера. «Вагнер силен, и силен тем, что щупает искусство и теребит его»,— делился Мусоргский с Римским-Корсаковым, имея в виду вагнеровские поиски новых путей в музыке. «Мы чересчур строги к себе — всякое чересчур опасно,— писал он далее.— ...В крупных задачах везде и во всем свои недостатки, да не в них дело, а дело в общем достижении целей искусства».

Так проявлялась естественная самостоятельность талантливых музыкантов, каждый из которых со временем стал яркой творческой индивидуальностью. Балакирев не понимал этого. Видя, что его взаимоотношения с членами кружка меняются, что те выходят из-под его опеки, он обиделся и постепенно перестал интересоваться их делами, их творчеством. «Что мне слушать их вещи, я стал для них не нужен, они обходятся без меня»,— так говорил Балакирев Шестаковой.

Отдаление от друзей стало особенно явным в начале 70-х годов. В этом признавался и сам Милий Алексеевич: «С 1870 года, вследствие, конечно, важных причин, я стал расходиться с нашим кружком... Кто из нас прав и виноват, покажет время».

Даже в дружбе со Стасовым возникало временами отчуждение. Критик не принимал, например, свойственных Балакиреву славянофильских тенденций. Ему претили мысли об исключительности славянских народов, он не соглашался с противопоставлением одних наций другим.

И все же Стасов глубоко ценил старого товарища. «...Я не представляю себе несчастья больше для себя, как если бы мне когда-нибудь привелось разойтись с Вами... — признавался он Балакиреву и пояснял: — дело... в Вашей чудесной, золотой душе, в Вашей никогда не сытой потребности делать другим добро, пользу, и не останавливаться, пока не поможете тому, кому нужна Ваша помощь — все равно материальная или интеллектуальная. Таких людей немного на свете».

Мысль о «ненужности» глубоко травмировала Балакирева. Кружок занимал в его жизни главное место. Правда, оставались еще творчество и исполнительство. Но творчество никогда не было интенсивным, а в период кризиса почти совсем замерло. А к исполнительству душа Балакирева особенно не лежала. Кроме того, и здесь музыканту был нанесен удар. Летом 1870 года, находясь в Нижнем Новгороде, он решил выступить как пианист. Подготовленная программа была очень интересна: «Лунная соната» Бетховена, пьесы Листа, Шопена, Шумана, «Приглашение к танцу» Вебера — Таузига. Балакирев рассчитывал выручить около 1000 рублей. Выручил — одиннадцать! Пережить это было тем тяжелее, что ему предстояло уплатить большой долг. Шестакова заняла для него деньги, а он не смог их вернуть. Людмиле Ивановне пришлось заложить фамильное серебро. Выкупить его она так и не сумела...

Наконец, Бесплатная музыкальная школа. Немало людей одобрительно отзывалось о ней, о ее концертах. Некоторые программы собирали большую аудиторию, находили широкий отклик. Сезон 1869/70 года закончился чествованием дирижера. В здании Городской думы собрались все сторонники Школы, ученики, друзья Балакирева. Он ничего не знал о готовящемся сюрпризе. Людмила Ивановна, сочинив какую-то историю, привезла его к назначенному времени. Поднявшись по лестнице, они вошли в зал, и раздались аплодисменты. Милия Алексеевича посадили на почетное место, начались приветствия.

«Несмотря на ограниченность средств Школы, несмотря на очень хорошо известные всем нам действия враждебной нам партии, не раз находившие себе выражение и в печати, Ваши редкие музыкальные способности и громадная энергия вывели Школу на тот национальный, самостоятельный путь, который составляет истинную задачу нашей Школы, и поставили ее, без всякого сравнения, выше остальных петербургских музыкальных учреждений»,— сказал, обращаясь к Балакиреву, один из ораторов. Виновнику торжества поднесли серебряный венок, приветственные адреса.

Балакирев делал очень много, но трудности оставались. У Школы не было ни своего помещения, ни средств, чтобы его арендовать. Приходилось кочевать с места на место, пользоваться любезностью сочувствующих лиц. В конце 60-х годов классы пения для мужчин находились в зале 6-й гимназии у Чернышева моста (ныне площадь Ломоносова, дом № 1—2). Женщины занимались сначала, как сказано в извещении Школы, «в Сергиевской улице близ Сергиевской церкви в доме Мясоедова, № 18, квартира г. Сидорова в третьем этаже, № 4» (теперь дом № 18 по улице Чайковского). Затем их приглашали «в здание Консерватории близ Пяти углов» (Загородный проспект Московской части, дом № 24: здание не сохранилось). В 1870 году Балакирев сообщал Жемчужникову, что при содействии высокопоставленного лица «Школа получила для помещения своего один из залов пустого дома Министерства внутренних дел» (здания Министерства находились близ Чернышева моста — ныне набережная Фонтанки, дом № 57 — и у Александринского театра — ныне площадь Островского, дом № 11). Потом удалось устроиться в зале Городской думы.