Страница 93 из 95
Я боялся открывать отцовский чемодан и читать его тетради, потому что я знал, что те трудности, которые я переживал, он не переживет никогда, что он не любит одиночество, а любит друзей, компании, шутки, любит быть на людях. Но потом я задумался: эти мысли о затворничестве и терпении могли быть и моими собственными предрассудками, предубеждениями. Многие серьезные писатели жили обычной жизнью, имели семьи, блистали в обществе. И к тому же отец бросил нас, поскольку ему наскучила обыденность семейной жизни, он уехал в Париж и писал свои тетради в комнатах отелей — как и многие другие писатели. Я знал, что некоторые из этих парижских тетрадей лежат в чемодане, потому что отец, до того, как отдать мне чемодан, уже рассказывал об этом периоде своей жизни. О тех годах он рассказывал и когда я был маленьким, но никогда он не говорил о желании стать писателем или поэтом. Он рассказывал, что часто видел Сартра на парижских улицах, с волнением рассказывал о книгах, которые прочитал, и о фильмах, которые видел, так человек рассказывает о важных новостях. Конечно же, я никогда не забывал, что в том, что я стал писателем, есть доля заслуги и моего отца, который дома часто говорил не о великих мира сего, а о всемирно известных писателях. Возможно, я должен был читать тетради моего отца, думая об этом и вспоминая, что многим я обязан его большой библиотеке. Я должен был заметить, что отец, живя вместе с нами, часто — совсем, как я, — сидел один в комнате, пытался погрузиться в мир книг и мыслей, не придавая слишком большого значения литературной ценности того, что он пишет.
Но я, беспокойно глядя на оставленный отцом чемодан, чувствовал, что именно этого я и не смогу сделать. Иногда отец ложился на диван перед книжными шкафами, откладывал в сторону книгу или журнал и надолго погружался в мысли и мечты. На его лице появлялось совершенно незнакомое мне выражение, не свойственное ему в обычной, повседневной семейной жизни, протекавшей с шутками, проблемами и маленькими стычками; это был взгляд, направленный внутрь себя, и по этому взгляду я понимал, что отца что-то беспокоит, и я сам начинал беспокоиться. Сейчас, когда прошло много лет, я знаю, что это беспокойство — одна из главных движущих сил творческого процесса. Чтобы быть писателем, кроме терпения и тяжкого труда, у человека должна быть сила, которая заставляла бы его убегать от людей, от общества, от повседневной жизни и уединяться в комнате. Мы просим для себя терпения и надежды, чтобы создать новый внутренний мир. Но первое дело — это желание, заставляющее нас закрыться в комнате, заполненной книгами. Конечно же, таким свободным и независимым писателем, с удовольствием читавшим книги, спорившим с другими, слушая только голос собственной совести, и создававшим свой собственный мир, является основоположник современной литературы Монтень. Именно Монтеня все время перечитывал мой отец и советовал читать мне. Я хочу ощущать себя писателем, который, где бы он ни был, хоть на Западе, хоть на Востоке, избегает общества и запирается в комнате с книгами. Для меня начало настоящей литературы — человек, который закрылся в комнате с книгами.
Но мы не так одиноки, как кажется, в этой комнате. Сначала нам помогают истории других людей, книги других людей, то есть то, что мы называем традицией. Я верю, что литература — это самое ценное из всего созданного человеком, чтобы понимать себя. Насколько общества и нации придавали значение национальной литературе и прислушивались к своим писателям, настолько они обогащали их; и, как все мы знаем, сжигание книг и гонения на писателей — вестник времен тьмы и смуты. Но литература никогда не была только национальным вопросом. Писатель, что закрывается с книгами в комнате и отправляется в путешествие, непременно постигнет главное правило литературы: литература — это умение говорить о собственной истории, словно это истории других людей, а об историях других людей — словно это наши собственные истории. Чтобы суметь это сделать, мы отправляемся в путь, проложенный историями и книгами других людей.
У отца была библиотека в полторы тысячи томов, которой с лихвой хватило бы любому писателю. Я, наверное, не прочитал все книги из этой библиотеки, когда мне было двадцать два года, но мне была знакома каждая книга: серьезная, легкая, и читать ее просто, классическая, не стоящая внимания, обязательная для прочтения; особняком стояли книги французских писателей, которым отец придавал большое значении. Иногда я смотрел на библиотеку издалека и мечтал, что однажды и я соберу такую библиотеку в своем доме, и она будет даже лучше этой, и я устрою себе свой мир из книг. Когда я смотрел на отцовскую библиотеку издалека, она казалась мне иногда маленьким рисунком вселенной. Но это был мир, на который мы смотрели из своего угла, из Стамбула. Отец составил эту библиотеку из книг, которые он привез из зарубежных поездок, купил в Париже или в Америке, из того, что он купил в книжных лавочках, торговавших книгами на иностранных языках в Стамбуле в 1940-1950-х годах, из того, что он раздобыл в старых и новых книжных магазинах Стамбула, каждый из которых я хорошо знал. Мой мир — это смесь турецкого мира, национального, с миром западным. Начиная с 1970-х годов я начал упорно собирать собственную библиотеку. Я еще не принял окончательного решения стать писателем, о чем писал в книге «Стамбул», но уже чувствовал, что не буду художником, я не знал, как сложится моя жизнь. Во мне, с одной стороны, безостановочно бурлили любопытство и жажда читать и получать знания. А с другой стороны, я чувствовал, что в моей жизни в каком-то смысле будет чего-то не хватать, я чувствовал, что не смогу жить, как все. Некоторая часть этого моего чувства была связана с ощущением того, что мы живем в провинции, — в этом был виноват Стамбул, это же я чувствовал, глядя на библиотеку отца. Еще я волновался, что живу неполной жизнью, потому что я хорошо знал, что живу в стране, которая не проявляет большого интереса к своим деятелям искусства, будь то живописцы или литераторы. И когда я в 1970-х годах с чрезмерной страстью скупал в старых книжных лавках Стамбула потрепанные, зачитанные и пыльные книги на деньга, данные мне отцом, убогое состояние этих букинистических лавок и книжных лотков, разместившихся по обочинам улиц, во дворах мечетей, у полуразрушенных стен, вселяло чувство безысходности и влияло на меня так же, как книги, которые я собирался прочитать.
Что касается моего самоощущения, в те времена основным чувством, которое я испытывал, было чувство того, что «мы находимся далеко от центра мира». В центре мира была более богатая и привлекательная жизнь, чем та, которую мы вели, а я, вместе со всеми стамбульцами и с Турцией, был вне этого мира. Сегодня я думаю, что тогда разделял это чувство с большинством людей на земле. То же относилось и к литературе, центр расцвета которой находился очень далеко от меня. На самом деле я думал о западной литературе, а не о мировой литературе, а мы, турки, были и вне мировой литературы. И библиотека моего отца это доказывала. С одной стороны существовал наш собственный мир, многие составляющие которого я очень любил, наш мир, который я не мог не любить, отказаться от любви к которому я был не в состоянии, существовали книги и литература о Стамбуле, а еще были книги западного мира, который был вовсе не похож на наш, а его непохожесть вселяла в нас и боль, и надежду… Писать и читать — единственное, что я хотел, это помогало перейти из одного мира в другой, странный и непохожий. Я чувствовал, что иногда отец, точно так же, как делал впоследствии и я, читал романы для того, чтобы сбежать от той жизни, которой он живет. Или же книги тогда казались мне чем-то, к чему мы обращались, чтобы устранить некоторый недостаток в образовании. Не только читать, но и писать было чем-то, что помогало уйти от нашей жизни в Стамбуле и попасть в западную жизнь. Отец, чтобы исписать большую часть тетрадей, хранившихся в его чемодане, поехал в Париж и закрылся в номере отеля, а потом привез написанное обратно в Турцию. Глядя на отцовский чемодан, я чувствовал, что это тоже беспокоит меня. После того как я закрылся в комнате, чтобы спустя двадцать пять лет суметь стать писателем в Турции, я теперь бунтовал против того, чтобы процесс творчества был делом интимным, которое необходимо делать втайне от общества, от государства, от народа. И, может быть, именно поэтому я больше всего злился на отца за то, что он не воспринимал писательство так же серьезно, как я.