Страница 3 из 52
ни малейшей потребности в этой встрече. Кроме того, моим давним правилом было — избегать пустых
проявлений вежливости. Но в конце концов «Нишиока-сан», как мы его звали на японский манер, уговорил
меня. Противиться гостеприимному хозяину было трудно. Я пообещал придти за кулисы, как только
окончится концерт.
После антракта прозвучали два сочинения Рихарда Штрауса: «Дон Жуан» и «Тиль Уленшпигель». Оркестр
блистал виртуозностью. Да и духовики показали, на что они способны. Манера Шолти дирижировать, прыгая как чертик на пружинке, была мне, тем не менее, чуждой. «Success» стало словом дня, завершившегося знаменитым Ракоши-маршем Листа, обеспечившим полный успех. Товар был доставлен в
наилучшей упаковке и за высокую плату. Ликование публики цене соответствовало.
В задумчивости я отправился за сцену, где в ожидании маэстро уже собралась целая толпа. Госпо-24
дин Нишиока удовлетворенно посмотрел на меня. Дескать: ну что, понравилось? Благодаря второму
отделению, можно было, не покривив душой, сказать: «Да, блистательно!»
Прошло минут двадцать. Дверь, наконец, открылась. В этот момент стоящий позади менеджер подтолкнул
меня в комнату Шолти, проделав сей маневр деликатно, однако весьма настойчиво. Японцев не превзойти
как в одном, так и в другом.
Свершилось — я стоял перед маэстро. Преодолев маленькую неловкую паузу, произнеся: «Большое
спасибо, это было великолепно, — я скромно добавил: — Кстати, меня зовут Гидон Кремер». И завершил
обычным «Thank you, wonderful»*. Шолти кивнул. Вид у него был отсутствующий.
Казалось бы, теперь самое время сэру Джорджу сказать, зачем он, собственно, хотел меня видеть или, в
крайнем случае, завершить этот эпизод ни к чему не обязывающей формулой вежливости. Ничего
подобного. Десять-пятнадцать секунд — целая вечность — прошли в ожидании, правда, я еще умудрился
пожать руку некоей даме (его супруге?). Но и это не прервало молчание. Смущению не было предела.
Наконец, маэстро нашел выход из положения. Да еще какой! Он внезапно обратился ко мне: «Теперь идите-ка отсюда. А то мы здесь никогда не закончим».
Выйдя из комнаты — так сказать, будучи выставлен вон — я подумал, что возможно и заслужил бы
подобное обращение, если бы был подростком, вы-
* Спасибо, замечательно (англ.)
25
клянчивающим автографы. Эта — с сегодняшней точки зрения «сомнительная» — деятельность, когда-то
действительно доставляла удовольствие и мне. Коллекция росла...
Шолти преподал мне впечатляющий урок на тему взаимоотношений «большого художника» и его публики.
В последующие годы мне иногда приходилось наблюдать ту же картину, только с «другой стороны»: заискивающая улыбка, дрожание потных рук, истерические восклицания, бесконечные раскланивания... Но
тогда было нелегко пережить унижение от «оплеухи». Только позднее она превратилась в забавную
историю.
Случайность? Недоразумение? Музицирование как акт воли, как демонстрация власти? Так тоже можно
стать светилом. И уже поднявшись на сей уровень, можно определять правила общения с миром, захлопывая двери перед кем угодно. Обиженный во мне юношеский дух этого принять не хотел.
Семнадцать лет спустя.
Нас свела в студии звукозаписи «Бессмертная возлюбленная» - голливудская «клюква» на тему Бетховена.
Но мне, поглощенному работой над фрагментом бетховенского скрипичного концерта, было не до того, чтобы выяснять с маэстро незабытую мною историю. Он в лучшем случае вспомнил бы, как в Токио
исполнялся Ракоши-марш Листа. Ибо тогда он и руководимый им американский оркестр испытали на себе
взрыв японского восторга. Мое недовольство никак не могло приглушить победоносное звучание
венгерского марша, которому
26
подарил свое имя князь Ференц II Ракоши. С исторической точки зрения триумф остался за маэстро.
Встречи коллег в закулисье не обязательно так драматичны. Рукопожатия могут происходить в атмосфере
меланхолии или иронии. Сама их мимолетность остается многослойной. Одно слово, одно предложение, каким бы случайным, будничным, искренним, самодовольным, лестным или серьезным оно ни было, может
выразить и все, и ничего.
2. Самокритика
Курт Зандерлинг — художник с консервативно-академической репутацией, но в моих воспоминаниях (мы
дважды выступали вместе в Восточном Берлине, а позднее в Париже) он безоговорочно принадлежит к
числу музыкантов цельных и многосторонних. Ему свойственно уважение к композиторам и собратьям, которое в последнее время встречается редко.
В ноябре 1978 года я трижды играл концерт Сибелиуса с Concertgebouw-Оркестром в Амстердаме, под
управлением Кирилла Кондрашина. Вечера прошли с успехом; это, кстати сказать, были последние
выступления Кондрашина в качестве советского дирижера. Назавтра он попросил политического убежища.
Некий высокопоставленный московский деятель выразился так: «Подумать только, двадцать лет он носил
маску!» Чиновнику было, понятное дело, невдомек, что «маска» двадцать лет была средством сохранить
свое человеческое достоинство.
27
Зандерлинг был на первом концерте, приветствовал меня в артистической, поздравил, показался мне очень
искренним. Сам я в тот день чувствовал себя не в лучшей форме. Состояние мое было нервным и
напряженным.
На другой день мы случайно повстречались на улице, он подошел ко мне и снова поздравил. Мы были одни, никакие свидетели, обычно толпящиеся в артистической, нам не мешали, и я попытался ему объяснить, почему так неудачно играл, что именно у меня не получилось.
Тут маэстро чуть ли ни с негодованием оборвал меня: «Милый мой! Зачем вы все это говорите? У меня
осталось чудесное впечатление. Не портите мне его».
Неожиданная реакция Зандерлинга вызвала во мне одновременно радость и стыд. Это было редкостным и
для многих недоступным проявлением великодушия; в то же время я получил замечательный наглядный
урок касательно самокритики. Она тоже представляет собою нечто интимное и требует осторожного с собой
обращения.
3. Утомление
Детройт, 1980. Накануне концерта мы стояли в холле гостиницы, Елена Башкирова и я. Из газет мы знали, что на этих днях здесь должен был выступать Натан Мильштейн. Интересно, в какой гостинице он
остановился? Впрочем, зачем ломать себе голову? Ведь мы незнакомы... Погоди-ка, посмотри, вот же он!
Внутренняя борьба, — заговорить ли с ним? Не покажется ли это навязчиво? Ну, ничего, 28
играю же я его сочинение, Паганиниану. Мильштейн один, направляется в сторону ресторана. Пригласить
ли нам его? Завтра это уже невозможно — он играет одновременно с нами, в другом зале. «Пригласи», —
говорит более непосредственная Лена. С благоговейным почтением подхожу к мастеру (ведь он — живая
легенда):
«Добрый вечер, я Гидон Кремер. Как приятно Вас встретить. Вы идете ужинать?» — Мильштейн смотрит на
нас с удивлением, узнает меня. Я совсем не уверен в себе, но продолжаю: «Если вы не слишком утомлены, мы были бы рады пригласить вас на ужин». (Будет ли ему приятно отвлечься или он воспримет это как
формальную вежливость?) Ответ прозвучал мгновенно: «Thank you, sorry, I am tired».*
В памяти ясные, солнечные, никогда не слащавые звуки его записи концерта Мендельсона. Геометрически
вычерченные сонаты и партиты Баха. Казалось, мастер любыми средствами, будь то обработка Мефисто-вальса или Паганинианы, стремился превратить скрипку в сверхинструмент. Но как объяснить странную
своим равнодушием интерпретацию Шумана, наивно-орнаментальное исполнение Генделя? Все это не
приговор, а субъективное переживание. Только один раз мне довелось слышать Мильштейна «live», в Нью-Йорке, на одном из его последних концертов.
Отступление. Не следует ли просто восхищаться Мильштейном, до самой старости сохранившим (мало