Страница 124 из 135
Разрушенный дом
Карл стоял опустив руки и не мог понять странного отказа своей жены.
— Нет и нет. Я не пойду сегодня с тобой, — говорила жена.
— Ну отчего же, ведь сегодня в первый раз наша студия ставит свою импровизацию, и интересно будет.
— Все равно не пойду.
Жена Карла была раньше работницей на ткацкой фабрике в Твери. Она потомственная пролетарка, ведущая свой род от семьи рабочих Обуховского завода в Петербурге. Ей всего девятнадцать лет. Стройная, небольшого роста, с румяными губами и высокой грудью.
От революции она закружилась, увлеклась. Но не могла охватить всего смысла событий, за что называла себя малограмотной. Революция нарушила ее душевное равновесие. Наружно веселая и спокойная — она сгорала внутренним огнем неопределенного искания. Чего искала — сама не знала, но всегда была недовольна той работой, на которую посылала ее партия. Вот и теперь. Ее отправили по партийной мобилизации в запасную армию, где она получила должность в Особом отделе. А ей хотелось в Москву…
Карл происходил родом из крестьян. Впрочем, в последнее время служил на побегушках у мелкого торговца в Риге. Парень молодой — двадцать три года, но зато уравновешенный, как в сорок лет. Революция укрепила его равновесие. Он ничего не искал, был доволен, что в течение двух лет неизменно пребывал комиссаром разных полков.
Приехав недавно в незнакомый для них город, Мария и Карл поселились в грязном номерке маленькой гостиницы. Весь воздух здесь был пропитан тухлятиной и запахом мышей.
— Итак… — Карл стал в позу.
— Не пойду, — ответила Маша, не глядя на него.
Он ушел. Дверь захлопнулась.
Маша прислушалась: вот он идет по коридору, вот спускается по лестнице, вот наконец хлопнула внизу парадная дверь и — все стихло.
Тихо крадучись, подошла к зеркалу. В зеркале увидела, что покраснела и что губы — алее крови. Ей очень стыдно: сегодня в первый раз она, кажется, изменит мужу.
Маша ждала к себе чекиста Петра. С Петром виделась всего два раза, да и то по делу. В последний раз Петр неожиданно и сразу даже как-то с рывка сказал ей:
— Где вы будете в воскресенье?
— Не знаю… Наверное, в клубе.
— Не ходите. Будьте дома. Ждите меня.
Сказал, как будто приказал.
Петр производил на нее большое впечатление. Непонятное, но властное. Резкий и властный Петр потому-то и привлекал ее, что в нем она бессознательно надеялась обрести то настоящее, сущее, тот камень, о который должны разбиться все ее сомнения.
Но и Карла она любила. Любила потому, что была потребность испытывать любовь как нечто обыкновенное. Есть же у людей потребность пить чай, прогуливаться по чистому воздуху и т. д. Карл — это широкая, бытовая потребность.
Петр — другое. К нему вырастает чувство особенное. Нарушающее рамки души. Поэтому оно и не может быть длительным. Оно кратковременно. Золотое правило механики: что выигрывает в силе, теряет в скорости.
Послышались три четких удара в дверь.
— Войдите.
Дошел Петр. Приземистый мужчина. Лет двадцати семи. В черном кожаном костюме, на котором блестели тающие звездочки снега.
Петр снял картуз и сделал шаг вперед. Горящими глазами смотрел он на женщину, которая отступала перед ним все дальше и дальше, пока не прижалась к окну.
— Здравствуйте, Маша.
— Здравствуйте… Чего же вы смотрите на меня?.. Садитесь…
Петр сел.
Достал трубку. Набил ее махоркой. Пыхнул раза два слабым дымком.
— Мужа нет?
— А вам на что? Может, и здесь.
— В «прятки» играть нечего: мне надо, чтобы его не было дома.
Маша закрыла лицо шторой.
— Зачем же так?.. Вообще странно… Я не понимаю.
— Врете.
— Не смейте, грубо так…
— Ха, ха, ха. Ну, ладно.
Петр рассмеялся хорошо, по-доброму. Встал, подошел к Маше, быстро повернул лицо ее к себе и поцеловал. Раз. Другой. Уронил и затоптал свой картуз. Маша отбивалась руками, головой, коленями. Но так мешают угли в печке: огонь разгорается ярче. Однако Маша вырвалась и отскочила.
— Нельзя, — шептала она, — нельзя, нельзя…
Петр поднял свой смятый картуз. Вытряхнул пепел из трубки.
— Прощайте.
— Нет…
— Что?
— Нет… Я хотела только спросить: а мне можно с вами?
— Куда?
— Куда-нибудь. Нам нельзя здесь быть… Вдвоем.
— Да. А ведь это чушь. Ведь вот сегодня вы и я. Это одно дело. А завтра, завтра другое… Не знаю что. Может, ничего не будет. Ни вас, ни меня. Да. Но нет: к чему я говорю? Слова — вода. Философия. Скучное чистописание. Не нужно слов. Они все старые. Прощайте.
— И я с вами…
— Куда?
— Не знаю… Просто туда, на улицу.
— На улицу? А муж увидит?
Опять его глаза повеселели.
— Все равно.
Заложив руки в карманы кожаной куртки, Петр посмотрел ей прямо в глаза — весело, весело.
— Идемте.
Улица темная, извилистая. Деревянные тротуары, занесенные снегом. Ямы и рытвины. Дома слепые. И только в небе синий свет. Оно только что очистилось от снеговых туч. Яркие звезды. Таинственный Млечный Путь. Сверкание миров. Бесконечная игра. Чувствуется, что где-то далеко пляшет опьяненное морозом северное сияние. Хочется фантазировать, и слушать, и складывать сказки.
— Ты думаешь, Маша, я не понимаю нашего огромного несчастья. Наше несчастье большое. Оно заключается в том, что мы ничего не знаем. Я иногда ненавижу интеллигента, хотя бы он и был мой сотоварищ. Почему? Потому что он в сравнении со мной всегда капиталист. Ведь капитал у него в голове, в нервах. Он им владеет. А я…
Маша невнимательно слушала его рассуждения. Ее занимало больше другое: как хрустит снег под ногами, какая сила в руке у Петра.
— Вот, например, — продолжал он, — земля, человек, небо. Что это такое? Должно быть, очень интересное. Интеллигент знает это, а молчит. Я же говорю. Да, у меня одни только слова.
— И к чему вы все про такие фантазии?
— А к тому. Видишь, вон там огонек в доме. Видишь, там два человека, за столом сидят. Один еще в затылке чешет. Другой — ремень подпоясывает. Подумай теперь: к чему они? Просто как тараканы в норах. Ни к чему. Поживут и подохнут. И сколько уже их так подохло.
— Нет, нет, не хочу фантазии про смерть слушать. Ежели так рассуждать, как вы, то лучше не жить. Теперь кругом рабочее право будет. И все пойдет совсем не так, как раньше.
Петр замолчал. Он немного был недоволен собой за то, что так много наговорил.
Шли молча. Под синим небом на них смотрело низкое, темное поле. Они были на выходе из города.
— Стоп, — сказал Петр. — Вот здесь. Сюда. Видишь вот этот большой купеческий дом. Он разобран теперь на дрова. Зайдем внутрь. Осторожней. Влево. Дай руку. Тут яма. Сюда.
При звездном синем свете были едва заметны остатки дома, столбы, углы стен, печные трубы, навоз и ямы в развороченном фундаменте. Не дом, а дохлый зверь, изглоданный собаками. От него остались только ребра, хребет и череп. И лежит этот зверь при дороге, впившись боком в землю, а разверстой утробой возносит к небу смертельный смрад. Лежит и тлеет.
В нем раньше текла жизнь. Маленькая, глупенькая. Нисколько не забавная, а бессмысленная и жестокая. Как камень. И любовь здесь была дутой и чопорной, как бумажная роза.
…«она», окончившая что-то с медалью, кутаясь в шаль, то грелась у камина, то тревожила клавиши пианино, исторгая безнадежные звуки плаксивого романса. И…
…«он» был тут же. Курил папиросы, гладил ее руки, может быть, произносил стихи. И неизвестно, чего «он» хотел: приданого ли, заключенного в кованых сундуках, или ее самое, или то и другое вместе, или ни того, ни другого, а просто все это проделывал по инерции сменяющихся поколений.
И много ненужных слез видели стены этого дома. Видели и впитали в себя. Кровное тепло человеческое передалось углам этого дома. Двери во всех комнатах выучились подражать вздохам людей. Диваны, как дремлющие верные псы, умели различать своих и чужих. И по-разному скрипели под мягкими задами людей. Зеркала имели своих любимчиков, которых отражали они прямо картинами. Кошечки фарфоровые, кошечки глиняные, кошечки нарисованные, кошечки живые — были здесь домашними пенатами, и на них-то обитатели дома совершенствовались в христианской любви к ближним.