Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 86

Здесь налицо прямое развитие — именно развитие — древнерусской условно-декоративной иконописи. Принципы сохранены, а результат совершенно новый, свидетельствующий о поистине безграничных возможностях этого искусства.

Очень любил Иван Михайлович и темы русских песен, изобразил «Ленок», «Вниз по матушке по Волге», «По улице мостовой»…

А Иван Петрович Вакуров писал горьковского «Буревестника», царевича Гвидона, поражающего злого Коршуна. Написал и ту картину, которую все мечтал написать иконописец Жихарев из повести Горького «В людях», — лермонтовского «Демона».

И лермонтовский «Купец Калашников» у него был — очень интересная миниатюра, где главный цвет черный — сам лак не записан.

И пушкинские «Бесы» были. По образности, по художественному совершенству и эмоциональной насыщенности это, несомненно, одно из лучших произведений нового палеха. Цветными Вакуров сделал в них лишь Пушкина, возок, кучера да контуры огненных несущихся коней. Видения же вокруг проступают еле-еле; они синие, серебристые, зеленоватые, расплывчатые и возглавляются пучеглазым Николаем Первым — главным бесом, преследовавшим Пушкина. Бесы ухмыляются, скачут, цепляются за возок, сплетаясь с летящим снегом в жутковатые завихрения, которым, кажется, не будет конца…

А Иван Васильевич Маркичев до революции занимался в основном фресками, расписывал храмы и реставрировал древние и в миниатюре тоже добивался удивительной монументальности, торжественной величавости да еще соединял это с чисто жанровой трактовкой деревенских сюжетов: жатв, пахоты, молотьбы, походов по грибы, сцен у колодцев, охот.

«Много я изображал трудовых сцен, — говорил он, — самый тяжелый женский труд. Но на папье-маше и тяжелый труд превращается в красоту».

Особенно же виртуозно Маркичев писал жниц. Везде их не более трех, расположены совершенно фронтально на фоне несжатой ржи, под ногами снопы, в небе по центру иногда ослепительно-лучистое солнце. Больше ничего. Но позы, движение каждой жницы такое правдивое и выразительное и так они все согласованы между собой и с волнами ржи, что чудится, будто жницы очень согласованно безостановочно двигаются…

А веселый острослов, поэт, философ, книголюб и книгочей Иван Иванович Зубков неутомимо воспевал в своих работах родные места, знакомые всем перелески и мостки, деревни и мельницы, разные события сельской жизни: тогдашние массовки, или отбивку косы, или просто начало грозы, или ссору влюбленных где-нибудь на берегу реки. В форме не мудрил, писал проще всех, иногда даже наивно, но настроение в каждой его вещи удивительно глубокое и отрадное, потому что он все в них заливал солнечным светом, «прошивал их золотом» — как в древнерусской живописи.

Одним словом, каждый талантливый мастер Палеха обрел собственное творческое лицо. А все вместе они выработали совершенно новый, декоративно-пластический язык, главными особенностями которого стали яркая поэтическая образность и глубоко народная по своему характеру сказочность.

Но Голиков все равно был все время впереди.

Вы, наверное, видели самую знаменитую из его битв, ту, что написана на круглой настенной тарелке, — ее очень часто репродуцируют, есть даже популярные открытки с нее. Коней и всадников Иван Иванович сплел тут в стремительную кипящую круговерть. То есть опять повторил форму предмета, но повторил так, что чем больше вглядываешься в этих летящих оскаленных вздыбившихся коней (из коих ни один, между прочим, ничем, кроме стремительности, не похож на другого), чем больше разглядываешь могучих, упоенных боем воинов, тем, кажется, явственней ощущаешь на своем лице поднятый ими ветер, слышишь крики, храп, звон копий…

И вдруг — не сразу, нет, — но все-таки замечаешь, что один конь тут голубой, другой — красный, третий — желтый, четвертый — сиреневый, пятый — зеленый. Не бывает же на свете таких коней! Но ведь у него-то они живые, они несутся, бьются, в них веришь, чувствуешь их. Как же это?!

Голиков знаете, что делал?

Летом на заре каждое утро ходил к Палешке и набирал большущие букеты цветов, а если сам не сходит, непременно кого-нибудь из ребят пошлет — их у него было семеро — и потом эти букеты часть в крынки поставит, а часть по столу рассыплет и смотрит.

«Пишу картину, исходя из этих цветов, не считаясь ни с чем, хотя в натуре нет зеленых, голубых и так далее лошадей. Для меня вихрь, стихия — это работа… На первый взгляд у меня получался букет цветов, а когда вглядишься — тут бой или гулянка.

Притом — бойкость, смелость».

Несколько наивно, скажите вы. А какая степень наивности и образности вообще допустима в искусстве — кто знает? Голиков ведь считал, что у них, у нового Палеха «командировка в мечту» — как же иначе-то?..

Он во всем был истинным поэтом. И еще певцом движения. Вообще одним из самых сильных и ярких в русском изобразительном искусстве. Даже сидящего человека, пряху например, и ту всегда как-то так повернет, что чувствуешь, человек только что сел на скамью и к гребню потянулся. А уж волков, нападающих в пургу на мчащуюся тройку, в такие с этой пургой сумасшедшие спирали завил, что аж голова кружится…

Дом Голиковых стоял наверху на углу главных улиц напротив пруда — неподалеку от Крестовоздвиженской церкви. Жил, что называется, прямо на ладошке — у всех на виду. Когда встанет человек, куда ребят пошлет, что купил, как с женой ладит, когда забражничает — все всё знают. Бражничал тоже нередко и неудержимо. А вот когда спит этот шальной человек, многие временами понять не могли. Одну ночь в крайнем окошке «глобус» лучи пускает, вторую, третью. И слышно уж, как Настасья Васильевна там своим грудным, знаменитым на весь Палех голосом запевает «Вот мчится тройка удалая». Это значит он ее попросил. А следом и их ребята, лежащие на полатях, начнут ладно подтягивать. Целых семь ртов. А он слушает, слушает, горбясь под «глобусом», да и попросит:

— Веселее, ребятишки, под песню лучше получается.

«До чего же нравились нам вечера с песнями, — вспоминали его дети. — Мы еще больше любили отца. Он казался нам каким-то необычным человеком, большим и все умеющим делать».

Иногда по пять дней не выходил из дома-то, и Настасья Васильевна в конце месяца сама в артель корзину с готовыми изделиями таскала. Бывало, по тридцать, а однажды почти сорок штук принесла. Мыслимое ли дело, чтобы один человек столько понаписал! Ну, пять, ну, десять, если это мелочишка какая, брошки там, — а больше тридцати! Только Голиков это мог.

И какие все вещи-то!

По инициативе Горького издательство «Академия» предложило Голикову иллюстрировать «Слово о полку Игореве». А палешане книжной графикой прежде никогда не занимались, понятия о ней не имели. Он опять — первый, да сразу за такое диво, как «Слово».

Более двух лет отдал этой работе. Жил в Москве, ходил по музеям, рылся в Ленинке в древних рукописях, много раз слушал «Князя Игоря» в Большом театре. И по характеру сделал, несомненно, самые близкие к бессмертной поэме иллюстрации. В сцене «Затмение», например, у него словно вся Русь движется на врага, полки идут друг за другом волнами, которым нет конца, и все залито настороженным, пугающим желто-зеленоватым холодным светом, от которого становится очень тревожно.

А «Плач Ярославны» у него на первый взгляд как будто какой-то рисунок из древней рукописи, похожий на богатый ковер из огромных и нежных чудо-цветов, которые оплели сверху донизу заломившую руки Ярославну, вторя ее движениям и цветом ее тоске, ее безысходному порыву туда, за далекую синюю реку. «Полечу, — рече, — зегзицею (кукушкою) по Дунаеви, омочу бебрян рукав в Каяле реце, утру князю кровавые его раны на жестоцем (могучем) теле».

Но вглядишься — и никакого ковра перед тобой уже нет. А есть Путивль — он вплетен в эти цветы. Есть рухнувший князь, и она, Ярославна, склонилась над ним в этих же цветах. Есть скачущие полки. Есть ладья в кипящих волнах. И снова она — то молящая солнце не жечь жестокими лучами княжье войско и не сушить тетивы на его луках, то спрашивающая ветер, за что тот так озлобился на Русь и помогает одним половцам. Дивными цветами Голиков только соединил все эти сцены между собой, наполнил их движением, нежностью, томительной тоской.