Страница 7 из 36
Андрей ответил не сразу. Одну руку он не вынимал из кармана, — слышно было, как в нем шелестела бумага, а другою, — видимо, не знал, куда девать, — чесал в затылке.
— Я…
— Снова о том налоге? С этой просьбой иди в сельсовет. И без тебя хлопот…
— Да нет… Я вот на скотину посмотрел… Хорошо зиму выдержала. Так вот я… того… мог бы даже свою Лиску к стаду… А?.. Стельная… И хорошей породы…
Бондарь пристально посмотрел в смущенные, недоверчивые глаза Андрея и все понял.
— Ну, идем в контору, коли так.
Возле стола — Луць, бригадир. Непричесанный, худой, злой. Зол он на Андрея.
— На готовое, голубчик? — сверкнул острым взглядом.
— А коль не в лад, то я со своим назад. — Андрей надвинул на брови шапку и хотел было уже идти, но что-то задержало его. — Я хотел… как все люди, чтоб того… разницы, как говорят, не было. Но если согласия нет… А ты, Луць, не ершись, не на твое добро замахиваюсь!
— Нету здесь моего, все наше! Пора это знать. Жил-жил, как хорек, в норе своей, нелюдимом столько лет…
— Ну, жил…
— А как не стало дешевой водки, так и власть свою перестал любить!
— Не стало… дешевой… — протянул Андрей, передразнивая Луця. — А ты не пил? Кто в тридцать девятом кричал так, что окна дребезжали на околице: «Пьем, теперь наша власть!»?
— Да, браток мой, кричал, — Луць поднялся и, опершись руками о стол, процедил сквозь зубы: — Я как «верую» сказал, так с тех пор и по сегодня! А ты?
— А я что? Что я? — вскипел Макивчук. — Против власти когда-нибудь шел? Или я тебе при немцах окна бил, или хату сжег в сорок пятом? Ну?
Бондарь не вмешивался. Пусть выговорятся соседи, это их право. Потому что все знали…
Не было когда-то дружнее побратимов, чем Луць и Андрей. Но это давно было. Еще когда они парнями были. Тогда еще, как их обоих таскали в полицейский участок за организацию читальни. А когда в уезде затрепетали впервые красные стяги, выпивали на радостях и показывали друг другу следы от ручных кандалов.
Тогда же и поженились на сестрах из той хатки, что с одним-единственным подслеповатым оконцем, да и в нем вместо стекла ветошь торчала.
Село диву давалось, потому что этих двух сестер-красавиц никто никогда не видел на улице по воскресеньям, разве только в будни на Юзевичевом поле.
Но как-то удивительная история случилась: когда у Юзевича отобрали поле, Андрей сказал Луцю:
— А вот это уже не подобает. По какому праву? Не крал же он. Работал…
— Глупый ты, — ответил Луць. — Твоя Олена, моя Мария — они работали.
— Все равно не годится так.
Но это когда-то было.
А теперь Луць хотел донять шурина, за все ему отплатить (ведь тот на своей печке сидел, когда они первыми фундамент колхозного здания закладывали) и сказал Андрею такое, во что и сам никогда бы не поверил:
— Да кто его знает, кто жег. Кто тебя поймет! — сказал и взгляд потупил, стыдясь собственной глупости.
Качнулась, как от пощечины, высокая фигура Андрея, пушистые ржаные усы, подкуренные табачным дымом, поникли, моложавые темные глаза глубоко запали, и острый кончик носа побелел, словно отмороженный. «Кто знает?!» — хотел крикнуть, но что-то сдавило горло, и слова в нем застряли.
•
…Никто не знает. Ох, никто не знает!..
Как нынче… Моргал на припечке фитилек, а на дворе мокла осенняя ночь. Олена молча сидела за прялкой, белые волокна от пряжи сыпались на влажный пол, а он смотрел на эти волокна и ничего не видел. А кучка волокон росла и росла на глазах, как гора белой шерсти, только что настриженной с его овец. В сарае тоскливо блеяли две овцы: по отаре скучали, по полонине.
«Разве я батраков нанимал или чужим трудом наживал то, что отобрали? Сам по горло был в труде!»
«И мог бы вместе со всеми», — чувствует, как думает Олена, и кричит ей, себе, всем: «Не хочу, не буду свой труд в пай отдавать!»
«Ну и живи не́людем, — молча отвечает Олена. — На смех, на стыд».
«И проживу. Не сдохну без поля и без овец. Ремесло имею в руках, резьбой по дереву займусь».
Пятилетняя Галюнька водит пальчиком по запотевшему окну — рип-рип. На дворе темно и моросит. И вдруг у хаты шаги. Пальчик — зигзагом по влажному окну, Галюнька шепчет:
— Кто-то идет, папа…
Долго разговаривали в сенях — Андрей и какие-то люди. Шепотом. Олена тревожно прислушивалась — ничего не слыхать.
— Чего хотели? — спросила она, когда Андрей, хмурый, темный, вошел в хату и долго возился за печью, а огонек фитилька моргал едва-едва — вот-вот погаснет.
— Хлеба хотели… Сказал — нету, — соврал Андрей.
— Погибели на них нет.
— Цить…
Утром уже не моросило. Солнце выглядывало из-за туч. «Сушит, — подумал Андрей, — сено в стогах сушит. К вечеру на ветру оно и вовсе сухим станет. Если бы хороший уголек из печи или искра из трубки, то и пожар может случиться. А почему бы и нет? Такое может быть. Стог от стога — и все дымом. Мое сено — для моих овец».
Олена разжигала огонь в печи, облила керосином кучку щепок, полыхнуло пламя, заклубил черный дым.
Андрей вздрогнул.
— Ты что?
— Икнулось…
Пошел к сельской лавке. Там всегда собираются Юзевичи и тихонько беседуют о войне, которая весной должна начаться.
Андрей в сторонке послушает.
А навстречу Семен Заречный на паре мосластых, на тряском возу куда-то едет. Поздоровались. На Завуялье едет, там сено закупили. Своего мало, не хватит до весны. А скота в колхозе много.
— Крепко начал стараться, Семен…
— Кто же будет за нас? Манна небесная с облаков не падает. — Пристально взглянул на Андрея. — А ты так и не собираешься к нам?
Не ответил.
В лавку не зашел. Ему вдруг показалось, что он стал таким маленьким, что стыдно и на люди показаться. Постоял под дверьми, послушал, а там снова о сене — будто сговорились. А может быть, уже знают? Задрожал, зуб на зуб не попадает (тьфу, какая паршивая осень!), свернул за угол лавки и тропинкой меж огородами подался домой.
Олена спросила, не заболел ли, потому что такой бледный, словно выстиранный. Нашумел на нее.
— Вчера Гафия говорила, стога сгорели на Яворнице. Чтоб уже они передохли все, людей с сумой по свету пускают!
Вокруг сердца замкнулся железный обруч, кровь заструилась в груди.
— А, чтоб вас всех удар хватил с вашим сеном и стогами! — прохрипел он, когда немного отлегло.
Вечером вышел из хаты так, чтобы никто не видел. За пазухой нес пучок сухого тряпья и спички. Не шел, а бежал, потому что опасался — уйдет решимость и он этого не сделает. А должен. Пообещал.
А когда темные стога, как гигантские бугаи, вырисовались на горизонте, когда к ним уже оставалось не более ста шагов, мозг его ошпарило как кипятком: «Боже мой! Судьба несчастная! Это же труд людей!»
Рванул из-за пазухи тряпье, швырнул в болото, — казалось ему, что оно горит. Рвал на своей груди сорочку.
«Покарай меня сила господня! Покарай на этом месте!»
Никто этого не знал…
Бондарь вмешался. Видел, что Луць хватил через край, оборвал его:
— Не плети небылиц, Луць.
Улыбнулся бледному от обиды (э-гей, от обиды ли?) Андрею и мягко заговорил, как хозяин с хозяином:
— Меня одно удивляет, Андрей. Когда ты едва-едва перебивался, когда туго приходилось вашему брату, ты и слушать не хотел, как мы ни упрашивали тебя. А теперь неплохо зарабатываешь, резьба — дело прибыльное, да и с налогами немного легче. Почему же так вдруг?
Не знал Андрей, как ответить.
Несколько лет неплохо жилось. Ну, как сказать — неплохо? Из кожи лез, налоги платил, но ни с кем ничего не делил. Был уверен, что хорошо делает, что на все село он один выигрывает: все на трудодень надеются, а он свое имеет, хоть и мало, но зато никем не считанное. Со старой межи камни все в сарай снес — пусть лежат.
Пан-отец говорит, что еще все может измениться.
Галюнька в первый класс пошла. «В школу пусть ходит, — сказал Олене, — но эти пионеры, комсомолы, красные галстуки на шее чтоб я не видел. Учи ее читать „отче наш“.»