Страница 33 из 36
Ночь крылом открыла окно и метнула нож. Сейткамал отпрянул. Нож впился острием в стену сакли. Кто-то вскрикнул за окном, дверь слетела с петель, бек опомнился, схватил торчавший в стене кинжал и в одно мгновение всадил его в грудь Загры. Сам бросился в дверь.
— Слуги!
Загра даже не вскрикнула. Ночь полыхнула ярким пламенем и сразу погасла.
Слуг во дворе не было. Всюду суетились неизвестные люди.
Рашид подлетел к Сейткамалу и схватил его за горло.
С мертвым телом бедной Загры вернулись повстанцы в горы.
Зарево от пожара освещало им путь.
Друзья ожидали от Рашида приказа. Приказ был страшный.
…Одинокий Хатим бродит в горах. Конь убежал от него. Хатим прячется от людей, ест черешню и шелковицу, спит на камнях. Нет, не спит. Ночь терзает его ужасными сновидениями. Проклятие Рашида и плач Загры не дают покоя. Хатим теперь хотел бы обнять и дикого шакала, рассказать ему о своих мучениях.
Но шакалы воют далеко в горах, и вой их страшен, как укоры совести.
Хатим смотрит на золотой кинжал, купленный ценою измены, нацеливается острием в свою грудь, а решиться не может.
Ходит по горам, как призрак. В котловине — небольшой кишлак. Решается зайти в селение. С ним встречаются люди, расспрашивают его, но он молчит, никому не смотрит в глаза. Ему кажется, что все знают о его преступлении. Хатима кормят, укладывают спать и думают, что он немой или юродивый.
В сакле сидят седые старцы, курят трубки и беседуют.
— О, их уже много. Скоро беки не будут знать, где им скрываться.
— Вдоволь попили нашей крови.
— Говорят, Сейткамал силой забрал у Рашида невесту.
— И еще говорят, будто продал беку ее родной брат. За кинжал.
— И не убили предателя?
— Говорят, убежал.
Хатим лежит на подстилке и все слышит. Каждое слово огнем жжет.
— А где сейчас Рашид?
— Собирает повстанцев в ущельях Кара-Дага.
Когда все заснули, Хатим выбежал из сакли. Долго-долго шел он, пока не появился, утомленный, худой и изможденный, у подножия Кара-Дага.
Повстанцы, похоронив Загру, часто собирались у ее могилы. Часто бывал там и Рашид. Как раз в такой момент и подходил к ним Хатим.
— Кто идет? — послышался голос часового.
— Пропустите… Я… брат Загры…
Рашид поднял голову.
— Ты?! Зачем пришел к нам?
— За смертью, Рашид…
— Пусть тебя совесть убьет.
Хатим упал ему в ноги.
— Не гони меня, о, не гони! Я не могу больше так жить! Возьми этот оскверненный изменой кинжал и убей им изменника. Своего чистого лезвия не погань моей кровью. Только в живых меня не оставляй, Рашид, сократи мои страшные мучения.
Рашид молчал. Отвернулся от Хатима, а непрошеная слеза жалости к бедному парню скатилась по его щеке. Он поднял Хатима на ноги, посмотрел ему в глаза; сквозь слезы в глазах Хатима он увидел раскаяние.
— Пойдешь с нами, парень. Ты еще станешь честным мстителем. Бери этот кинжал и искупи свою вину.
…Ночи не спят. Зарево лижет небо. Звезды побледнели.
Горят Тусаоби, Самухи, Аджикент, Кири-Хли.
Радость угнетенным, страх богатеям.
•
Убегает Хусам в Гяндж. Его перехватывают на дороге вооруженные горцы-крестьяне и убивают.
Падает Али-бек на колени, просит пощады. Золотому кинжалу мало крови — он не знает пощады.
Заперся мулла в мечети и просит у аллаха защиты. Двери храма падают под натиском сильных плеч, рука мстителя душит лукавого ханжу…
А бурный Кашкара-Чай течет веками и несет на белом хребте славу минувших лет. Много утекло воды, много пролетело лет с той поры, когда погиб в неравной схватке мститель народный — Рашид.
Но еще и теперь на эйлагах в тихие сумерки затоскует иногда хозяин гор, вспоминая тех, кто пролил кровь свою за народ, заиграет на зурне так, что и горы и люди слушают его.
•
Умолк старик. Раскаленное солнце садилось за Рашид-Даг.
Рашид-Даг…
Но не все досказал чабан. Откуда же у него золотой кинжал? Я спросил об этом у старика.
Он снова взглянул на меня своими выцветшими глазами и, грустно улыбнувшись, ответил шепотом:
— Я, сынок, Хатим… Я — Хатим.
Расплата
Инженеру Андрею Канюзе
Когда началась охота на уток, я вспоминал своего давнего друга, страстного охотника, — когда-то мы с ним не одну ночь откараулили на Заболотненских озерах, — и поехал к нему с предложением отправиться на охоту с ночевкой.
К моему удивлению, он отказался.
— Неужели ты оставил этот вид спорта?
— Это не спорт, а обыкновенное убийство, — ответил мне мой друг. Сказал он это с какой-то непонятной горечью и сразу же, видимо чтобы я не упрекал его в сентиментальности, добавил: — Спорт, говоришь… Дорогой мой, спортом называют также и мордобитие… Но мне сейчас другое вспомнилось. Хочешь, я расскажу тебе то, чего не знает даже моя жена? Возможно, что после этого и ты не пойдешь на уток, а будешь стрелять завтра по картонным мишеням. Вот это — спорт…
Все произошло в то самое жаркое лето, когда за страшные, казалось, грехи выгорела вокруг меня, куда ни кинешь взор, трава и я остался среди пустыни — одинокий, как скифский идол на степном раздорожье.
А впрочем, это не так. Травы здесь не было уже многие тысячелетия, никогда здесь не жил человек, но вначале я не чувствовал себя одиноким, — напротив, охвачен был своеобразной красотой каракумских степей, по которым в раскаленном пространстве скитались барханы, словно караваны утомленных верблюдов. И редкие стебли татарника, разбросанного среди песков, казались мне чуть ли не пальмами, а моя палатка — городом. Да, городом! Я связался по рации с Небит-Дагом, и сюда должны были вскоре прибыть туркменские рабочие, чтобы начать подготовительные работы к приему партии нефтяников. А тем временем я проводил целые дни на охоте.
Признаться, где-то глубоко в душе я ненавидел этот, как ты говоришь, спорт, хотя не пропускал ни одного утиного сезона. Приглушенное чувство жалости всегда шевелилось в сознании, когда я поднимал на болоте подстреленную крякву или зимой — еще теплого зайца. Засыпал снегом или затаптывал капли крови на болотистой земле, оставшиеся на роковом для жертвы месте. Я словно прятал эти капли от собственной совести и с детской наивностью думал тогда о маленьких зайчатах, об одиноком селезне, который не дождется в гнезде своей подруги. Собственно, как охотник, я был равнодушен к убитым, жалел осиротевших.
Охотиться в пустыне было морально легче. Возможно, это и не так, но я заметил здесь какое-то притупление семейного инстинкта у животных. Я не встречал птичьих гнезд, изредка проходили в одиночку — не табунами — сайгаки. Не заботились, как известно, о потомстве ящерицы, гадюки пожирали своих детенышей, и даже залетные утки небрежно присыпали песком снесенные ими яйца и летели дальше, а птенцов выгревала пустыня.
Я с жалостью смотрел на малышей зверьков, на птенцов-сирот и без сожаления — на взрослых: спокойно поднимал я на них свою двустволку.
Однажды я увидел новую добычу — степного орла. Он сидел на высокой сопке, настороженно вытянув шею и упорно всматриваясь в мое жилище. Взмахнув крыльями, орел стремительно взмыл в небо и повис в зените, прямо над моей головой.
Убивать его не было смысла, но тут я вспомнил: моя жена просила привезти из пустыни хоть какой-нибудь сувенир.
Так вот оно, чучело царя птиц или хотя бы орлиное крыло. Орел неподвижно висел надо мною, словно присматриваясь ко мне, и я видел его злые глаза. Они напоминали мне ненавидящий взгляд удава, которого я убил несколько дней назад за сопкой, — как много злого и хищного вложила в инстинкт своих обитателей эта дикая пустыня и как мало материнского! Я навел двустволку, прицелился и выстрелил.
Орел падал, простирая крылья к небу, — прощался с ним навеки. Он упал вблизи моей палатки и закричал. Это был не тот грозный орлиный клекот — так мог кричать только человек, взывая о помощи. Я вздрогнул и не осмеливался подойти к тому месту, где, поднимая голову к небу, умирала огромная птица.