Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5



Ἡμέρας γὰρ καὶ νύκτας καὶ μῆνας καὶ ἐνιαυτούς, οὐκ ὄντας [настоящее] πρὶν οὐρανὸν γενέσθαι [аорист], τότε ἅμα ἐκείνῳ συνισταμένῳ τὴν γένεσιν αὐτῶν μηχανᾶται· ταῦτα δὲ πάντα μέρη χρόνου, καὶ τό τ ̓ ἦν [имперфект] τό τ ̓ ἔσται [будущее] χρόνου γεγονότα [перфект] εἴδη, ἃ δὴ φέροντες λανθάνομεν ἐπὶ τὴν ἀίδιον οὐσίαν οὐκ ὀρθῶς. λέγομεν γὰρ δὴ ὡς ἦν [имперфект] ἔστιν [настоящее] τε καὶ ἔσται [будущее], τῇ δὲ τὸ ἔστιν [настоящее] μόνον κατὰ τὸν ἀληθῆ λόγον προσήκει, τὸ δὲ ἦν [имперфект] τό τ ̓ ἔσται [будущее] περὶ τὴν ἐν χρόνῳ γένεσιν ἰοῦσαν πρέπει λέγεσθαι.

Ведь не было ни дней, ни ночей, ни месяцев, ни годов, пока не было рождено небо, но он уготовил для них возникновение лишь тогда, когда небо было устроено. Всё это – части времени, а «было» и «будет» суть виды возникшего времени, и, перенося их на вечную сущность, мы незаметно для себя делаем ошибку. Ведь мы говорим об этой сущности, что она «была», «есть» и «будет», но, если рассудить правильно, ей подобает одно только «есть», между тем как «было» и «будет» приложимы лишь к возникновению, становящемуся во времени, ибо и то и другое суть движения[6].

Τό τε γεγονὸς [перфект] εἶναι γεγονὸς [перфект] καὶ τὸ γιγνόμενον [настоящее] εἶναι γιγνόμενον [настоящее], ἔτι τε τὸ γενησόμενον εἶναι [будущее] γενησόμενον [будущее] καὶ τὸ μὴ ὂν [настоящее] μὴ ὂν [настоящее] εἶναι [настоящее], ὧν οὐδὲν ἀκριβὲς λέγομεν.

К тому же мы еще говорим, будто возникшее есть возникшее и возникающее есть возникающее, а имеющее возникнуть есть имеющее возникнуть и небытие есть небытие; во всем этом нет никакой точности. Но сейчас нам недосуг всё это выяснять.

Вид был прежде всего способом мышления, делившим события мира и жизни на «совершённые» и «несовершённые» – perfecta и infecta. Иначе говоря, начало и конец. Всякий язык предполагает особый взгляд на действительность. Если в древнегреческом время лишь вторично, стало быть, существуют начало и конец вещей. Всего сущего.

Вид обозначал как раз протяженность от любого конца к любому началу. Сколько длится действие и как. Как начинается, как развивается, как завершается. Чем становится. Именно вид был нужен, чтобы выразить, как и что рождается от каждого начала и каждого конца.

Что будет, если ты видел, и теперь, стало быть, знаешь, если доверился и теперь, стало быть, веришь, если написал, и теперь некогда пустая страница полна слов. Если отправился и прибыл – неважно, когда, – и теперь ты здесь.

Нелегко это понять нам, пришедшим в мир с мыслью о том, что между каждым началом и каждым концом протекает определенное слишком большое или слишком малое время, и что данное время – всё, что у нас есть. Нелегко это расшифровать нам, говорящим и думающим на языке, в котором, как в большинстве современных языков, всякое действие привязано к определенному моменту – прошедшему, настоящему, будущему, – однако же ничего ко времени привязать нельзя, ибо оно непременно перейдет во что-либо иное. Мало того – уже перешло. Нелегко заметить происходящее нам, ибо мы носим раны в ожидании, что они зарубцуются, доверяем целительной силе времени. Нелегко думать вне времени, но ведь времени нет, есть конец всякого начала и начало всякого конца. Крестьяне и моряки знают: надо сжать, чтобы посеять и снова собрать урожай, надо причалить, чтобы сняться с якоря, переплыть море и вновь причалить. Нелегко нам, вечно глядящим на часы, в ежедневник, календарь, занятым материальным обеспечением жизни во времени, увидеть, что всё меняется и при этом остается неизменным: слова «остаюсь» и «жду» происходят от одного корня в греческих глаголах μένω и μίμνω.

Нелегко нам, но не древнегреческому языку, в котором осознается не время, а процесс, и с помощью вида глаголов выражается качество вещей, которое словно постоянно ускользает от нас; мы то и дело спрашиваем себя «когда?», ни разу не почувствовав – «как?».

Вид греческого глагола – пожалуй, самое славное наследие индоевропейского, одного из первых языков, на которых говорило человечество, исчезнувшего, а посему ныне лишь гипотетического.

Языки, пришедшие потом, разве что рассыпали накопленное наследие по научным и языковым индоевропейским амбарам ради экономии – именно так, принципом экономии, именуется в лингвистике упрощение и, следовательно, профанация языка.

Тысячелетиями одно за другим общество претерпевало изменения, народы переселялись, из кочевников становились скотоводами, потом горожанами; необходимо было выражаться быстрее, торопливее, чтобы изъясняться и быть понятыми. Мир делался сложнее, и, как это ни парадоксально, ему нужен был более простой язык – так всегда происходит, когда реальность становится трудновыразимой; взять хотя бы нынешнее общение: смайлики – современные пиктограммы. Никто уже не звонит по телефону, и умение разговаривать забывается.



Структура индоевропейской глагольной системы была весьма оригинальной. В ней отсутствовало привычное нам спряжение на основе времени, которое мы учим в начальной школе: «Я ем, я ел, я съел, я поел». Вместо этого были глагольные основы, не связанные между собой никакой зависимостью от времени.

Древнегреческий язык, начиная с Гомера, сохранил индоевропейскую оригинальность и старинный, чистейший способ ви́дения мира вне времени.

Повторюсь, нам нелегко отбросить вещественное «когда?» и рассуждать при помощи «как?». Нелегко, ибо мы лингвистически немы и не умеем говорить вне времени.

Попробуем увидеть, чтобы после суметь. Попробуем понять вид, чтобы после сказать. Потому что время бессловесно, а вид – нет. Ведь слова всегда можно подыскать.

Для тех, кто не учил греческий в школе, понимание вида станет упражнением в области лингвистической свободы. Для тех же, кто учил его в лицее или университете, оно, возможно, даст ответ на ранее не приходившие в голову вопросы. Это станет чем-то бо́льшим, нежели практикой лингвистической свободы, возможно, даже лингвистическим освобождением. Для некоторых – революцией. Для всех – запоздалой компенсацией лет, потраченных на бессмысленное, бездумное заучивание глаголов.

Категория древнегреческого вида в современных школьных учебниках занимает в лучшем случае полстраницы, не больше. Зато таблицы глаголов, подлежащих заучиванию, располагаются примерно на сотне страниц.

Я отлично знаю: чтобы выучить иностранный язык – в том числе и греческий, хоть живой, хоть мертвый, – требуются труд, самоотверженность, упорство. Нужно развивать память, чтобы запомнить нечто, лингвистически чуждое нам (по-вашему, с изучением японского всё обстоит иначе?). Однако без понимания и чувства языка всякий результат обернется самоцелью или школьной зубрежкой. Без чувства вы лишь упретесь в непонимание как изучаемого языка, так и причины его изучения.

Кто учил греческий, быть может, нынче ничего и не вспомнит, но в памяти наверняка останутся дни, затраченные на повторение бесчисленных парадигм. Вот естественное следствие заучивания без понимания смысла. Вот результат приложения категории родного языка – времени – к языку, лишенному ее: неизбежное забвение. В памяти не сохранится ничего, кроме весенних вечеров, полных мук и потраченных на зазубривание того, что хочется забыть при первой же возможности; для большинства такое забвение наступает через минуту после сдачи экзамена на аттестат зрелости.

Я попытаюсь объяснить суть вида в память о юности, проведенной за мелодекламацией заученных парадигм. Я повторяла их истово, не постигая ни единой; как ведические вирши, буддистские мантры, суры Корана – всё равно. Еще и сейчас, едва услышав φέρω («несу»), я, как собака Павлова, выдаю οἴσω («буду нести») и так далее. Во время контрольной я переписывала в тетрадь глаголы, мысленно давая обеты (и посылая проклятия); на том мое лингвистическое понимание и кончалось.

6

Здесь и далее пер. С. Аверинцева.