Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 90



Пролог

Привалившись обтянутой ватником спиной к стенке сарая, сколоченного из потемневших от времени горбылей, я запустил руку в щель, вытащил начатую пачку «Севера», чуть помявшуюся и влажную, и пустил папиросы по кругу. Смяв мундштук озябшими пальцами, дунул, выдувая табачную крошку, и зажав в зубах, потянулся было за спичками, но Лёха, хлопнув себя по карману, вытащил массивную зажигалку, и, откинув крышку, дал прикурить.

Затянувшись, я снова откинулся к стене, пережидая сладкое головокружение, так похожее на воздушную яму во время полёта, и сдвинул кепку на затылок, открывая лицо бледному, немощному северному солнцу.

— Богатая зажигалка, — ломким, нарочитым баском сказал кто-то из ребят, — откуда такая?

— Батина, — небрежно бросил владелец, вздёрнув подбородок и поправив сползшую было куртку на ватине, наброшенную на узкие плечи, — Мать вчера отдала. Сказала, что раз уж я, скотина такая, всё равно курю, то пусть уж она у меня и будет, чем в комоде пылиться.

Он криво усмехнулся, и, снова откинув крышку, крутанул колёсико, полюбовался на огонёк, и бережно спрятал в карман. Какая ни есть, а память об отце.

Хоть и болел Фома Ильич, хоть и попивал, да и, говорят, поколачивал жену и сына, но какой ни есть, а отец. Да и так-то он не злой мужик был, сложилось так просто, незадачливо. Да и кто без греха?!

Старые раны, ноющие на любой пустяк не хуже зубной боли, они благостности не прибавляют!

А теперь вот нет его, помер от наспех, плохо залеченных в санбатах ран, и всей памяти — пиджак на вырост, трофейная зажигалка, две медали, да несколько фотографий. Ну и сын — тощий узкоплечий мальчишка с некрасивым лицом и глазам необыкновенной синевы, спешащий повзрослеть, приобщиться ко взрослому, мужицкому миру.

Нет, наверное, в посёлке ни одного мальчишки старше девяти, который не курил бы время от времени, не пробовал портвейн где-нибудь за сараями. Некоторые в охотку, жадно, получая от отравы удовольствие, а многие — через «не могу» и «не хочу», не признаваясь в том даже первейшим дружкам, приучая организм к никотину и алкоголю.

Дома за это лупят — если, разумеется, попадёшься. В школе прорабатывают, но так, не слишком всерьёз, по крайней мере — не в нашей, поселковой школе. Вроде как правила игры такие, мужская инициация.

В семьях попроще, а у нас в посёлке почти все такие, без особых амбиций и интеллигентских фанаберий, годам к четырнадцати многие спокойно курят при родителях, а на семейных застольях пьют вино, а то и что покрепче. Не наравне со взрослыми, но и не так, чтобы вовсе уж символически, губы смочить.

А уж если работаешь и приносишь в дом какую-никакую, а деньгу́, то и вовсе — мужик! Добытчик! Слово никто худого не скажет, хоть упейся. Ну и упиваются многие, чего уж там…

— А ничего так денёк, — затянувшись, и стараясь не закашляться, сказал тощий, белесый Ванька Литвиненко, часто моргая покрасневшими глазами, — сейчас бы ещё портвешку по стакашку, и совсем хорошо было бы! Ох и захорошело бы!

— Это да, — вздохнул долговязый Севка, сощурясь от попадающего в глаза едкого дымка, — не помешало бы.

Похмыкали солидно — дескать, да, никто не отказался бы. Даже если на самом деле пьёшь вино через силу и потом выблёвываешь желудок, разве не стоят того те минуты головокружения и пьяного веселья?

Даже если кто и считает иначе, то в жизни в том не признается! Засмеять, может, и не засмеют, но куда ж ты без коллектива? Известное дело, за бутылочкой все серьёзные дела решаются!

— Портвейн… — высокомерно хмыкнул Леван, в первые же дни переиначенный поселковыми в Лёвку, — вы настоящего вина в своей жизни не пробовали ни разу! Вот у нас в Армении…

— Слышь… — повернувшись к нему, резко ощерился Колька Второв, по прозвищу Николай Второй, — хач! Задолбал ты своей Арменией! Сколько можно нервы полоскать своими байками! У нас да у нас… хера же ты с отцом здесь, а не в Армении?! У вас же всё хорошо, а у нас так херово, так что вы здесь забыли?!



Леван взвился, и, хотя он сам не раз и не два рассказывал, что «Хач» по-армянски, это «Крест», и в самом слове нет ничего дурного, но Колька хотел обидеть, а Леван — обидеться.

В пацанов вцепились, повисли на плечах, загомонили разом, шумом забивая обидные слова, но тщетно.

— Бля, забодали… — выплюнув окурок, ругнулся Вовка, он же Короед, отпуская Левана и отходя в сторону. Харкнув зло и обильно на вытоптанную траву, он отошёл в сторонку и уселся на бревно, демонстративно отстранившись от происходящего.

— Парни! — повысив голос, тщетно пытаюсь воззвать к голосу разума, — Какого хера?! Лёва, в самом деле, ты свою Армению к месту и не к месту вставляешь, ну сколько можно!?

— Коля, — поворачиваюсь ко второму, — а ты чего? Забыл, как мы втроём с Лёвкой от пацанов из Лесхоза отбивались?!

— Да пошёл ты! — отмахнулся тот, ненароком зацепив мне локтем по виску, и сбив с головы кепку, улетевшую аккурат в Вовкину харкотину.

— С… — сцепив зубы, я удержал рвущиеся слова, и, подобрав кепку, оттёр её, как мог, от харкотины, смял, и сунул в карман. Дома отстираю, а пока так…

Кончики ушей сразу начали мёрзнуть, потому как май, он у нас пока только в календаре. Север!

Усевшись на бревно рядом с Вовкой, подрагивающими пальцами вытащил папиросу, стараясь не обращать внимания на крепко занывшую голову. Приятель, ни говоря ни слова, затянулся покрепче и протянул мне тлеющую папиросу, от которой я и прикурил.

— Каждый раз одно и тоже… — не поворачивая головы, сказал Вовка, глядя куда-то в сторону.

— Угу… — в тон отозвался я, — надоело, сил нет!

Помолчали, не глядя в ту сторону… да и чего глядеть-то? В посёлке я уже два года, и всех немногих годков[i] знаю, как облупленных!

Со всеми, считай, подрался, а с некоторыми и не по разу. Ну и всякие разные… приключения. А куда без них?

— Да чёрт с вами! — дискантом выпалил Ванька, и его слова поставили точку в попытке примирения.

Скривившись, я не сказал ни слова, глядя, как парни собираются драться тут же, прямо на заплёванном пятачке, с валяющимися окурками и битым бутылочным стеклом. Да ну их к лешему!

Леван, ощерившись и демонстративно хрустя костяшками пальцев, сказал что-то на армянском, и, судя по паскудному прищуру, это были ругательства из самых чёрных.

— Слышь, хач сраный, — оскалился Второв, сжимая кулаки и с ненавистью глядя на армянина, — Самому-то непротивно от себя? Я ж тебя, черножопого, на эвенкийском могу послать или корейском, но говорю с тобой на языке, который ты понимаешь. А я ведь твои слова запомнил, и потом к твоему отцу подойду и спрошу, что они означают.