Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 112

Победа...

Какой дорогой ценой оплачена эта минута! Как долго шли мы к ней! Сердца наши в шрамах...

Накануне радио сообщило: подписано соглашение о капитуляции немецко-фашистских войск. На улицах Брюсселя творилось невероятное — люди смеялись, плакали, женщины без стесненья целовали мужчин. Стихийно возникали митинги, над городом катилось эхо выстрелов, стреляли из автоматов и орудий, из офицерских пистолетов и охотничьих ружей, стреляли из всего, что только могло стрелять, а из окон, с балконов обильным дождем сыпались ранние майские цветы.

Этот вихрь завертел и нас, сотрудников советской военной миссии на тихой рю де Фанс, которая сразу же стала бурной, словно река в весеннее половодье; толпы жителей столицы заполнили улицу на целый день.

Но мы не понимали, почему молчит Москва. Неужели капитуляция односторонняя, только на Западе, а на Востоке все еще идет война? Может, это тот самый сепаратный мир, что снился немецким генералам?

И вот наконец-то сообщение из Москвы! Фашизм стал на колени перед Советской Армией, перед советскими людьми, обреченными на гибель четыре года тому назад.

Я не знаю, как все происходило там, в Карлхорсте.

Перед глазами встают надменные гитлеровские генералы. Они идут, склонив головы, к столу, уже не надменные, подавленные, но злые от стыда и унижения, гневно зыркая на меня исподлобья, и я, Антон Щербак, волею моего народа наделенный безграничными полномочиями, презрительно говорю: «Вот здесь, бывшие господа нибелунги, ставьте свои закорючки. Ставьте для истории! Чтобы увидел весь мир! Чтобы было неповадно другим».

Из приемника гремела музыка, в распахнутое окно было видно, как сияет в небе солнце, трепетно-веселое, а само небо было прозрачно-синее, без единого облачка; музыка казалась оглушительной тишиной, потому что ее мажорные ритмы звучали в унисон с тем, что творилось в душе («И станет тихо на земле, а небо будет синее...» Кто, это? Василек? Наш юный, незабываемый Пти-Базиль...).

Мы кричали до хрипоты, не слыша друг друга.

И еще до того как на столе полковника Свиридова, затисканного и зацелованного, откуда-то появились бутылки вина и в потолок полетели пробки, мы были пьяны от счастья.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

1

В субботу, едва Надежда пришла с поля, почтальон принес телеграмму: «Самохин уступил. Передаю дела. Буду Сивачах через неделю. Целую. Андрей».

Побежала к Кылыне похвастаться:

— Читай!

— Зачем мне бумага, когда все на лице пропечатано, — заулыбалась Кылына. Телеграмму все же пробежала глазами, смакуя каждое слово. — Вот и слава богу, пришел конец твоему одиночеству. — Вздохнула: — Федор мой в Дрездене. Далеко забрался. Катя показывала на карте. Ой как далеко!

— Конечно, не близко. Была там Оришкина Настенька. Город, говорит, огромный, старинный. И где только наши люди не побывали! По всей Европе!

— Что верно, то верно, — Кылына вздохнула снова. — Разбросала война. Насмотрятся мужички, чего и не снилось. И все-таки дома лучше, родную хату Европами не заменишь. Ты это... не поднимай тяжелого, слышишь? Видала, как с мешком к мельнице топала. Лошадь не могла у Клима попросить?

Надежда покраснела.

— Брыкается?

— Такой забияка! Гвозди забивает...

...На рассвете Надежде приснились голуби. Много голубей. Кружили они над крышей тучей, хлопали крыльями, роняя на землю сизые перья, и все никак не отваживались сесть.

Было воскресенье, женщины высыпали на огороды.

Кылына пришла помочь Надежде. Про сон сказала:

— Забудь. Иногда такое представится, что прости господи.

— Ох, возьмусь я за тебя, Кыля! Что ни слово, то «господи».

Кылына засмеялась.

— Федор говорил: «Повешу на язык пломбу». Но я же без умысла! Бабская привычка. А икон у меня сроду в хате не водилось.

Огороды тянулись вверх по склону балки зелеными прямоугольниками. За ними в зарослях дерезы прятались глинища, а еще дальше, по гребню Отрадовского холма, пролегла дорога; самой дороги не разглядеть издали, она лишь угадывалась между двумя рядами молодых кленов.





— Архип сбежал из больницы. Вылез через окно. Я, говорит, свое соцобязательство выполнил, до победы дожил, а теперь и вообще умирать раздумал.

— Кремень, — сказала Надежда. — Не на китах земля держится, а на таких людях, как Архип.

— Отдохнем, подруженька, спина ноет. — Кылына выпрямилась, опершись на тяпку. — Гляди-ка! Еще один солдатик домой поспешает! Чей же это?

Надежда приложила ладонь козырьком ко лбу, всматриваясь в далекую фигурку за кучерявыми кленами, вздохнула:

— В чью-то хату радость.

— Тетя-я На-дя!

По тропинке бежала девушка. Босые ноги мелькали, будто колесные спицы, вся она светилась майским солнцем, может, потому, что было на ней кремовое платье и оранжевая, подаренная Надеждой, косынка.

— Катька! — удивилась Кылына. — Видишь, а ты говорила...

— Тетя Надя! — еще издалека закричала, задыхаясь, Катя. — Родная моя, если бы вы знали, как я вас люблю! Ой, сердце выпрыгнет... Письмо! Я же помню его почерк! Не изменился нисколечко... Письмо от него, от Антона...

2

Свежее, словно омытое водами, солнце выплывало из Азовского моря, огромное — не обхватить, налитое вишневым соком; отсюда моря не было видно, но когда-то в детстве Антон был в Юзкуях, маленьком селе на берегу древнего Меотия, и видел, как огненный шар поднимается прямо из воды...

Рождался новый день. Начинался он солнцем, терпким запахом росы, настоянной на дикой мяте, на ромашках, что нашли приют в лесополосе, сбочь которой до самого горизонта зеленело пшеничное поле.

На разбитой колеями дороге стоял мотоцикл. Чубатый паренек в сбитом набок картузе нажимал со злостью на педаль и тихонько поругивался от досады.

— Не заводится?

— Ага.

— Садись-ка за руль, а я толкну его с горки. Вот так... Сбрось газ! П-порядок! Может, и меня прихватишь?

Дорога была в заскорузлых выбоинах, мотоцикл отчаянно дребезжал, угрожая рассыпаться на части.

— Как зовут тебя? — спросил Антон.

— Иван. У нас все Иваны: я Иван, отец Иван, дед тоже, — парнишка бросил искоса взгляд на грудь Антона. — У моего отца три ордена Славы. Кавалер!

— Герой твой отец, — сказал Антон. — А ты, значит, оседлал немецкую технику?

— Была немецкой, стала ничьей, — рассудительно произнес Иван. — Отец сам его... из кусков... За оврагом их страх сколько наколошматили. А вы домой?

— Домой, Ваня, домой...

Мотоцикл выскочил на Отрадовскую горку. Собственно, горки как таковой не было, поднимался обычный холм, отделявший Антонову улицу от заболоченной по весне пади, однако так уж повелось издавна называть этот холм горкой, потому что иной возвышенности в Сивачах не существовало.

— Стоп, Иван, дальше я на своих двоих, — сказал Антон, чувствуя, как его уже захлестнула волна нетерпения. — До войны у меня была стайка голубей, приезжай, подарю на развод, если сбереглось что-нибудь.

Так говорил Антон, а ногам уже передалось нетерпение, глаза разбежались в ненасытном желании вобрать в себя все вокруг.

Внизу, на склонах балки, лежала улица, на которой прошло его детство, стояла его хата...

Взгляд прояснился. Хата прижималась к кривобоким акациям какая-то осиротевшая, неузнаваемая. Он не сразу понял, что не хватает вишневого сада — отцовской гордости, впрочем, вишни были, только почему-то маленькие, хилые, на тонких ножках, как дети после тяжелой болезни.

Все это промелькнуло перед глазами и тут же развеялось, потому что в это мгновение Антон увидел мать.