Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 112

Скрипнули уключины.

— Автоматы отдай Збышеку и тому, сердитому, черт с ним... Если только донесешь.

Лодка медленно поднималась вверх, против течения. И неожиданно исчезла, растаяла во тьме — скрылась за тучу луна.

3

Сегодня ночью меня отсюда заберут. Здесь опасно. Так сказала мадам Николь. Эжени привела ее на рассвете, как раз в то время, когда я пришел в себя и размышлял, через кого бы сообщить обо всем случившемся Люну.

— Салют, — сказала Николь.

Я подумал, что эту женщину не просто вывести из равновесия. Она поздоровалась так, будто зашла на чашечку кофе.

— Погиб Жан, — произнес я. Мне показалось, что она не поняла. — Нет больше Жана, вы слышите?

— Не кричи, — сказала Николь. — Я не глухая. Показывай, что там у тебя... Ну, ну, я не девушка, нечего стесняться.

Она неторопливо извлекла из кожаной сумочки вату, бинты, йод.

— А теперь прикуси язык, герой. Или кричи про себя, не вслух...

Мне показалось, что она прикладывает к бедру раскаленное железо, я уткнулся в подушку и завыл.

— Можешь выругаться по-своему, — посоветовала Николь. — Я все равно не пойму, а тебе будет легче, я знаю. Мужчины в таких случаях всегда ругаются.

Мне и в самом деле стало легче, только к горлу подступила тошнота, а в теле появилась слабость. Николь сочувственно улыбалась. Я спросил ее, где она научилась так ловко управляться с бинтами.

— В Андалузии, — ответила Николь. На ее худощавое лицо с удлиненными скулами упала тень. — А теперь я буду тебя слушать... Да говори побыстрее, у меня нет времени...

Она слушала, спрятав глаза за тяжелыми веками, ее сухие пальцы барабанили по кожаному ридикюлю, и это раздражало меня.

— Да, жаль Жана, — вздохнула Николь. — В голове невольно выстраивается некая мрачная очередь. Пти-Базиль... Симон... Жан... Где-то там и мы... Нет, за себя я не боюсь, мне страшно увидеть там... — Она запнулась. — Антуан, у тебя есть человек, ради которого ты отдал бы свою жизнь без колебания?

Я понял ее, мама.

Я схватил ее сухонькую руку и поцеловал. Черт меня побери, никто не учил меня изысканным манерам, однако никакие слова не смогли бы сказать больше. И я позавидовал Люну. Когда-то ты пела: «Если любишь жарко, и жизни не жалко...» Тот, кто сложил эту песню, знал цену любви. И Николь знает...

Я шел в Шанкс, а очутился в Пульсойере. Как это случилось — в памяти провал, черная дыра, через которую трудно что-либо разглядеть.

Когда лодка с Фернаном исчезла в темноте, у меня едва достало сил подняться на ноги. Я был уверен, что иду к Люну, и не мог понять, почему двери открыла мне Эжени.

Она смотрела на меня испуганно — на станции была облава, в домике Гарбо дверцы шкафов были распахнуты настежь, вещи разбросаны, пол затоптан, но я не знал об облаве и думал, что Эжени испугалась моего вида...

Инкрустированные яшмой часы на стене стучат тихо, будто шепчутся заговорщики. Я смотрю на стрелку, хочу заметить, когда она прыгнет еще на одно деление, и подсчитываю, сколько времени осталось до захода солнца. Странная штука — время. Когда нам хочется растянуть его как можно дольше — оно летит, а когда хочешь, чтоб оно летело — ползет как черепаха. Возможно, в человеческом организме есть свой ритм, зависящий только от психологического состояния, а мы, измеряя время часами, просто обманываем себя?..

«Я опоздал, я непростительно опоздал. Почему ты такой тяжелый?»

«Я мертвый, Антон, а мертвые тяжелы».

«Неправда, ведь ты разговариваешь со мною, а мертвые молчат».

«Нет, Антон, мертвые не молчат. Они говорят с живыми. Это все, что им осталось. Единственное...»

Этот сон все время преследует меня. Стоит закрыть глаза, как мои плечи сгибаются под тяжестью Николаевого тела, и мы заводим разговор без начала и конца.

Я просыпаюсь, губы еще шевелятся, словно не успели всего сказать. Приходит Эжени. На ней легкое платье из черного ситца. Она осторожно держит тарелку, от супа поднимается пар, поэтому я вижу Эжени как сквозь пелену.





— Кто это там попискивает? — спрашиваю. — Шарль или же мой тезка? Никак не научусь различать их по голосам.

Дело, конечно, не в том, могу ли я отличить одного младенца от другого, меня тянет на разговор с Эжени. Но она молчит. За все эти дни я не услышал от нее и двух слов. В синих кружочках глаз захватывающая глубина. Мой взгляд предательски тянется к этой глубине — так в роковую минуту нам хочется заглянуть в пропасть!

Эжени кормит меня с ложки, поддерживая мою голову тонкой, но сильной рукою, на сгибе ее, у самого локотка, пульсирует голубая жилка. Я не такой уж и беспомощный, чтобы не удержать ложки, однако покоряюсь и, не ощущая вкуса, глотаю суп — мне радостно, что любимая рядом, можно прикоснуться щекой к ее плечу, сквозь черный ситец я вижу нежный овал и белизну кожи. Еще миг — и я переступлю ту самую черту, за которую как раз и нельзя переступать, на ней держится все, что нас связывает и разделяет.

— Хватит, спасибо, — говорю я.

Она извлекает руку из-под подушки, молча поднимается и идет к двери. Мне хочется, чтобы она обернулась, взглянула через плечо, и я мысленно умоляю: «Обернись! Обернись!» Но Эжени еще ниже опускает голову. Слышно, как шуршат по деревянным ступенькам ее мягкие шлепанцы.

Требовательно кричит один из маленьких Гарбо, и я снова следую мыслью по пятам Эжени. Вот она склоняется над кроваткой. Малыш тянется к ней ручонками, припадает губами к груди, сопит, довольный. Пройдет много лет, пока он узнает, что была война, был отец, было горе, но никогда во всей полноте и сложности не почувствует тревоги этих наших дней. Время неповторимо, и в этой неповторимости его грозное величие и его фатальное бессилие. Будет ли когда-нибудь у меня сын? Раньше я не задумывался над этим. Наверное, это здорово — иметь сына. Но почему же тогда мы, сыновья, приносим матерям так много горя? Возможно, чистая, светлая радость просто немыслима, как немыслим свет без тени, и этот парадокс лежит в основе нашей жизни? В нем полнота, предел, богатство, совершенство?..

Ночью мою каморку наполняет густой бас Егора:

— Как же ты оплошал, братишка?

Выпуклые глаза смотрят на меня укоризненно, почти нежно.

— Николай...

Егор отворачивается, идет к окну, слишком долго присматривается, нет ли где-либо в портьерах щели.

— Отвоевался наш комиссар.

Рука Егора тянется, чтобы снять фуражку, но ее нет, и пальцы теребят чуб.

Я хочу сказать, что меня мучит чувство вины, ведь если бы я вспомнил раньше... Но Егор останавливает меня жестом:

— Пушку куда спрятал?

Одной рукой он вытаскивает автомат из-под матраца, другую подставляет мне. Пищат, как всполошенные мыши, ступеньки. Внизу стоит Эжени. На ней то же черное платье, на плечах платок. Она придерживает его за концы на груди.

— Гран мерси, — выдавливаю я из себя. — О ревуар![27]

Что-то живое, теплое мелькнуло в ее глазах. А может, мне только показалось?

...Качаются носилки, подмаргивают звезды.

Егор идет впереди, мне его не видно, я вижу только длиннорукого Мишустина. Он тяжело сопит на подъемах, что-то бормочет себе под нос. За эту привычку — разговаривать с собой — его не раз донимал остроязыкий Савдунин. В армии Мишустин был санитаром.

— Вот и пригодилась твоя профессия, Иван Семенович, — говорю я.

— Такое дело, — вздыхает он. — Такое дело. Наносился я вашего брата и туда и назад...

Я хочу спросить его, куда это — назад, но Егор сердито шипит:

— Отставить разговоры!

Мишустин втягивает голову в плечи, а я начинаю думать о тебе, мама.

Вижу наш дом на косогоре, белый, будто освещенный солнцем, зеленые наличники на окнах, крышу из красной черепицы, а на ней голубей, множество голубей. Пробую представить твое лицо, но оно расплывается...

27

Большое спасибо. До свидания! (франц.)