Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 112

Мама, можешь ли ты представить себе мое состояние, мою гордость, мое волнение? Я верил, что рано или поздно произойдет что-то подобное. И вот наконец...

— Дезаре, ты наилучший из всех, из всех, кто только есть на свете! — орал я.

— Я рад, Антуан, и за тебя, и за себя, и за хороших людей на земле! Вив Сталинград![4]

Мы вели себя как дети и совсем забыли про старика. А он молча стоял в дверях, попыхивал трубкой и, похоже, усмехался в бороду. Я вспомнил о главном.

— А я сижу здесь, Дезаре! Когда же начнем мы? Ты слишком долго откармливаешь меня. Я уже о‑го-го какой!

— Подожди, Антуан, скоро.

Потом мы сели за стол. Старый Рошар полез в погреб и вернулся с бутылкой красного вина. Пока он торжественно откупоривал ее, Дезаре шепнул мне, что этому вину уже за сорок лет.

— В ночь на первое января девятьсот первого года отец наполнил сотню бутылок молодым вином. Тогда была своего рода болезнь — хоть чем-нибудь да отметить первый день нового столетия. Люди верили: начинается новая эпоха. — Дезаре усмехнулся: — Магия круглых чисел. А тут еще и семейное торжество — появился на свет первенец у наших родителей, мой брат Анри... Так что вино это, можно сказать, историческое.

— А где он сейчас, твой брат? — спросил я.

— Был солдатом, пропал без вести... Не исключено, что ему посчастливилось добраться до Англии. По крайней мере, часть его однополчан оказались за Ла-Маншем.

Старик разлил вино по рюмкам, и мы выпили.

— Сталинград!..

Каким удивительно емким, окрыляющим может быть порой слово! Мы произносили это слово «Сталинград» Как талисман. В нем было что-то магическое, необъяснимая сила, давно желанная опора, в которую поверили сразу и бесповоротно. Будто шел я долго, умирая от жажды, и вот наконец набрел на источник родниковой воды и теперь пил из него, пил, набирался бодрости перед долгой дорогой.

Мне вдруг захотелось запеть, мне так захотелось петь, что я весь напрягся, как струна. И Дезаре, наверное, заметил это, а возможно, и сам почувствовал такую же потребность. Он опустил на стол тяжелые, загоревшие кулаки и почти закричал:

Я не заставил себя ждать.

Старый Рошар, покачивая головой, слушал, как мы поем, глаза его прояснились. А старуха, видя нас счастливыми, тихонько плакала, улыбаясь уголками рта.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Цок-цок, цок-цок... Звонко отбивают на взлобке печи, за вьюшкой ходики, будто подковками стучат. В подернутые морозом стекла цедится с улицы утренний молочный свет.

Надежда перекусывает нитку, старательно разглаживает подтяжки, пришитые к Павликовым штанишкам крест-накрест.

— Ну, вот и все. Держи, казак.

Павлик прыгает на одной ноге, никак не может попасть другой ногой в штанину.

— Ну и худоба! Что я скажу твоему отцу?

— А мой папка в Испании был. Далеко-далеко... Не верите? У него и орден есть. Как у меня. Только у меня Ленин еще мальчик, а у папки уже большой. — Павлик ловко вспрыгивает на скамейку, вытягивается на цыпочках, высоко над головой расправляет руку: — Вот такой мой папка! Не верите? Как подбросит меня, как подбросит...

— Верю, верю. Слазь, а то к кузнецу опоздаем.

— Папка говорил, что меня тогда еще на свете не было. А как это — не было? Где же я тогда был?

— Был, был, — смеется Надежда. — Папка просто пошутил. Ты был, только маленький, меньше, чем сейчас.

— Как мизинчик?

— Ага, как мизинчик. Послушай-ка, мизинчик, а кто это сегодня хотел пойти к кузнецу?

Павлик мигом соскакивает со скамейки.

— Ура! А коньки он умеет делать?





Они идут заснеженной улицей. На заборах виснут белые шапки, деревья седые, избы по окна в сугробах. Вдоль заборов бежит извилистым ручейком рыжая тропинка.

Надежда едва поспевает за Павликом.

Снятся мальцу коньки, а где их взять? Разве что старый Махтей смилостивится. Больно ворчлив дед, но если захочет, не то что коньки — розу откует. И будет цветок как живой, словно суровое железо до поры до времени таило от людей свою нежность, но вдруг под руками Махтея засветилось невиданными красками. Надежда видела такие розы на карачаевских могилах. Ночью они, как слезами, наполнялись росою, а днем эти слезы выпивало солнце. Лепестки покраплены пятнышками ржавчины, и похоже, что на них проступает кровь. Железные розы стояли на тонких, как стебельки, железных ножках, их раскачивал ветер, и они позванивали глухо и печально.

Павлик семенит впереди, мелькают черные валеночки, спрячется за забором, выглянет. Глазенки так и сверкают. Что ему война? До нее ли мальчишке? Только и забот, что коньки да оторванные пуговицы. Все они такие. И Антошка был таким же...

На повороте улицы неожиданно столкнулись с Цыганковым.

Он в своем примелькавшемся, тесном на широких плечах, полушубке. На голове слегка сдвинутая набок каракулевая шапка, лицо выбрито, щеки обветрены.

— Здравствуй, Надя! Куда это чуть свет?

Серые глаза смотрят на нее спокойно, будто и не было осенью его отчаянного признания в любви, а затем бессонных ночей, беспокойных мыслей, умных и глупых. Будто не порывался к ней снова, чтобы высказать еще раз то, что уже говорил. А вдруг не так говорил?..

— Коньки вот хлопчику захотелось. Иду на поклон к Махтею...

А было же, все было и у нее! И крик одиночества, и робкий огонек надежды, и немое отчаяние. Порывалась и она к нему. Но ничего он о том, ничегошеньки не знает.

— Почему бы и нет? Махтей человек хороший, небось не откажет.

Вытоптанная в снегу тропинка была узкая, разминаясь, Цыганкову пришлось слегка придержать Надежду за плечи: от этого неумышленного прикосновения их обоих бросило в жар — и они заторопились в противоположные стороны, забыв даже попрощаться, словно совершили нечто греховное, что никак не к лицу столь уважаемым на селе людям.

— Надя...

Она не посмела обернуться, опасаясь, что ее выдадут слезы. Пусть эта ее тревога останется в ней, ему не следует о ней знать.

— Солдатам нужна теплая одежда. Рукавицы, носки, возможно, у кого и валенки мужнины остались. Потолкуй с женщинами, — торопливо сказал Цыганков ей вслед.

В просвет между тучами выглянуло тусклое солнце. Навстречу ему сверкнули и тут же потухли окна. Ветер застучал мерзлыми ветками, закрутил поземку.

Павлик успел набегаться вволю и тихо плелся рядом. Щеки его пылали.

— Устал?

— Я вот думаю...

— О чем же ты думаешь?

— Можно, я стану называть вас: мама Надя?..

2

— А ля бонн эр![5] — сказала старуха Рошар на прощанье и еще долго, скрестив руки на груди, стояла за воротами и глядела вслед.

Гнедая лошаденка, весело помахивая подстриженным хвостом, бежала сноровисто, ей, должно быть, нравилось трусить мощеной дорогой между деревьев, которые нависали с двух сторон полинявшими за осень ветвями. Вверху синела полоска неба. Кабриолет слегка покачивался на рессорах, из-под подков лошаденки брызгали искры. Густой запах лесной прели щекотал ноздри, лошаденка то и дело фыркала, по лоснящейся шерсти пробегала дрожь.

В кармане Антона лежало удостоверение на имя Клода Рошара, глухонемого племянника фермера. Фотографию прилепили Щербака, все это было заверено печатью. Что за печать и кто ее поставил, Антон не знал.

На нем был тщательно отглаженный костюм с плеча уже не придуманного Клода, а самого настоящего сына Рошара — Анри. Костюм слишком долго лежал в комоде, и от него разило нафталином.

4

Да здравствует Сталинград! (франц.)

5

В добрый час! (франц.)