Страница 3 из 53
— Не стесняйся, — сказал монашек. Делать нечего; я зашагал к лесу. Развилок больше не было. Для слепого он хорошо разбирается, подумал я, когда мы приблизились к лесу, и тут услышал со спины: — Вообще-то, слепота лишает свободы; с ней тяжело.
— Так потому я тебя и несу, так ведь?
— Спасибо, конечно, что несёшь, только дураком меня делать не надо. И совсем нехорошо, когда дураком выставляет родной отец.
Мне это сильно надоело. Надо поскорее зайти в лес и бросить его там, подумал я и ускорил шаг.
— Поймёшь, когда пройдёшь немного дальше. …Тогда ведь был точно такой же вечер, — сказал он со спины, как будто говорил с самим собой.
— Что, — спросил я напряжённо.
— Что? Как будто ты не знаешь! — ответил он, как будто насмехаясь. И у меня возникло чувство, как будто я знал — «что». Но не точно себе представлял. Только то, что был такой же вечер. И, если пройти дальше, то я всё пойму, и это понимание будет жутким, поэтому, пока я ещё не понял, следовало поскорее бросить его и успокоиться. Понемногу я стал ускорять шаги.
Уже какое-то время шёл дождь. Тропинка становилась всё темнее. Почти как во сне. Однако прицепившийся к моей спине маленький монашек сиял как зеркало, в котором отражалось без исключения всё моё прошлое, настоящее и будущее. И к тому же, это был мой сын. Да ещё и слепой. Это было невыносимо.
— Вот здесь, вот здесь. Прямо у корней той криптомерии.
Я отчётливо слышал голос монашка в шуме дождя. Я непроизвольно остановился. Мы уже вошли в лес. То, что чернело в нескольких шагах впереди, выглядело, действительно, как дерево криптомерия, как и сказал монашек.
— Папа, там, у корней этой криптомерии, да?
— Ну да, — бездумно ответил я.
— Пятый год эры Бунка; год Дракона.[10]
Действительно, был пятый год эры Бунка; год Дракона, подумал я.
— Ровно сто лет назад ты убил меня.
Как только я услышал эти слова, осознание ворвалось ко мне в голову: сто лет назад, в пятом году эры Бунка у основания этой криптомерии я убил слепого человека. Как только я понял, что я — убийца, ребёнок на спине вдруг стал тяжёлым, как каменная статуя бодхисаттвы Дзидзо.
Четвёртый сон
Посреди широкой комнаты с земляным полом стояла какая-то скамейка, окружённая складными стульями. Скамейка отблёскивала чёрным. В углу перед небольшим подносом дзэн сидел одинокий старик и пил сакэ. Закуской были нисимэ — овощи, сваренные в соевом соусе.
Старик уже хорошо раскраснелся от сакэ. Но лицо его было вполне здоровым, без морщин. Единственное, что выдавало его возраст, была длинная белая борода. Я сам был ещё мальчиком; мне стало интересно, сколько ему лет? Тут появилась хозяйка с ведёрцем воды, которую, наверное, налила из бамбуковой трубки какэхи на дворе, и, вытирая руки о передник, спросила:
— Одзиисан,[11] вам сколько лет? У старика рот был набит едой, и ему пришлось её проглотить, прежде чем ответить.
— Не припомню, сколько, — сказал он. Хозяйка засунула руки за узкий пояс оби и стояла, глядя старику в лицо. А он плеснул себе в рот сакэ из большой чайной чашки, похожей на миску для риса, а потом длинно выдохнул в седую бороду. Тогда хозяйка снова спросила:
— Одзиисан, а где вы живёте? Делавший в этот момент вдох старик вдруг прервал его и сказал:
— За пупком. Хозяйка, не вынимая рук из пояса, снова спросила:
— А куда идёте? Старик снова опорожнил чашку с сакэ и, как и прежде, ответил вздохнув:
— Да вон туда.
— Прямо туда? — и пока она это произносила, дыхание старика прошло сквозь раздвижные стенки сёдзи, под ивами и дальше к речному берегу.
Старик вышел наружу. Я за ним. На поясе у старика болталась маленькая тыква-горлянка. Через плечо висела квадратная коробка, которую он прижимал подмышкой. На нём были надеты бледно-жёлтые штаны момохики[12] и безрукавка такого же цвета. Только носки таби были светло-жёлтого цвета. Я почему-то подумал, что они из кожи.
Старик пошёл прямо к иве. Под ней уже были трое-четверо детей. Старик со смехом снял с пояса полотенце тэнугуй.[13] Скрутив его в подобие тонкой верёвки, он положил его на землю и очертил вокруг него большую окружность. Наконец, из висевшей на плече коробки он достал медную флейту.
— Сейчас в любой момент это тэнугуй может превратиться в змею, — сказал он, — смотрите, смотрите!
Дети изо всех сил уставились на полотенце; я тоже.
— Смотрите, смотрите! — продолжал говорить старик и стал, играя на флейте, обходить вокруг очерченного круга. Я не сводил глаз с тэнугуй, но оно не двинулось ни на миллиметр.
Старик продолжал извлекать из флейты жалобные звуки, снова и снова ходя по кругу, аккуратно ставя ноги в сандалиях варадзи,[14] как будто чтобы не потревожить тэнугуй. На лице у него было выражение одновременно испуга и радости.
Наконец старик перестал дудеть на флейте. Он открыл висевшую на плече коробку, осторожно схватил тэнугуй на кончик и бросил его внутрь.
— А теперь оно внутри превратится в змею. Сейчас покажу, сейчас покажу, — сказал он и пошёл прямо. Пройдя под ивой, он продолжал идти прямо по тропинке. Я хотел увидеть змею и поэтому пошёл за ним по тропинке. Старик время от времени повторял: «Сейчас покажу» или «Превратится в змею» и продолжал идти. Наконец, он запел:
— Сейчас превратится,
сейчас станет змеёй;
Точно станет,
и флейта играет.
И тут мы дошли до речного берега. Там не было ни моста, ни лодки; я думал, он передохнёт и покажет змею из коробки, но старик не останавливаясь вошёл в реку. Сперва ему было по колено, потом стало глубже и дошло до пояса, а потом он погрузился в воду до груди, но не переставал петь:
— Становится глубже;
наступает ночь.
Движемся вперёд.
Он не останавливался, и вскоре стало не видно бороды, потом лица, потом головы, и наконец исчезла даже его небольшая шляпа.
Я был уверен, что, когда он выберется на противоположном берегу, то покажет змею, и поэтому оставался стоять там один под шорох тростника. Однако старик так и не появился.
Пятый сон
Вот что мне снилось.
Давным-давно, в древности, почти в Эру богов,[15] в бою меня постигла неудача: я был побеждён, пленён и притащен к вражескому военачальнику.
В те времена все люди были высокими и у всех была длинная борода. Они носили кожаные пояса, на которые цепляли похожие на дубинки мечи. Их луки выглядели как толстые ветки глицинии, сорванные прямо с дерева. Они их не полировали и не покрывали лаком. Это был крайне грубый народ.
Их военачальник сжимал в правой руке лук, который держал посредине, уперев концом в землю; сидел он на чём-то напоминавшем бочку от сакэ. Взглянув на его лицо, я увидел, что у него густо срослись брови на переносице. В то время бритв, конечно, не было.
Я был пленный, и мне сидения не полагалось, поэтому я уселся на траве, скрестив ноги. На мне были надеты длинные соломенные сапоги (тогда они делались длинными; мои доходили до колен, когда я стоял). Наверху часть соломы была оставлена незакреплённой и свисала вниз, издавая шуршащий звук при каждом шаге.
При свете огня кагариби, горевшего в металлической коробке, военачальник взглянул мне в лицо и спросил, буду ли я жить или умру? В те дни был такой обычай — задавать этот вопрос всем пленникам. «Жить» — означало сдаться, «умереть» — не сдаваться. Я коротко ответил: «Смерть». Военачальник отбросил лук, которым опирался о траву, и стал вытаскивать висевший на поясе меч, похожий на дубинку. Порыв ветра дёрнул язык пламени, который отблеском лёг на лезвие меча. Я раскрыл правую ладонь как кленовый лист и поднял её на уровень чуть выше глаз, повернув к военачальнику. То был знак «Подожди!» Военачальник с металлическим звяканьем вернул меч в ножны.