Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 101



Так, может быть, не стоило здесь вообще касаться этих нефизических словесных боев вокруг механики микромира? Наверняка не стоило бы, если б не скрестили в этих боях оружие сами физики. И еще: если б не пошла гулять по свету дурная молва об «открытиях физики XX века, опровергающих материализм».

Невероятные веши писались о квантовой механике.

«Доводы современной науки дают, может быть, возможность сделать заключение, что религия стала приемлемой для-здравого научного ума, начиная с 1927 года». Это слова известного английского астрофизика Артура Эддингтона.

Его коллега, крупнейший английский теоретик нашего времени Поль Андриенн Морис Дирак, должен был почувствовать смущение, услышав такой логический вывод из одного своего замечания. Дирака спросили: «Как движется электрон?» «Как хочет, у него свободная воля!» — примерно так ответил он. Здравый научный ум ищет объяснения для всего происходящего. И если у электрона есть «свободная воля», каковой не бывает, почему бы не предположить, что в его поведении выражена «воля всевышнего»? Вот что хотел сказать Эддингтон. И не вполне ясно только — в шутку ли он говорил или всерьез. Однако если и в шутку, то все-таки видно, как нешуточно обернулось дело.

(Правда, от Эддингтона можно было ожидать, что он сказал это и всерьез. Его слава среди физиков-теоретиков была своеобразна: он любил эффектные и рискованные, но не слишком основательные теоретические выводы. Академик Ландау однажды заметил, что в физике встречается немало «патологических работ». Патология — наука о болезненном состоянии организма, и не надо объяснять, что значит термин «патологические работы». А о том, что таких работ в физике действительно немало, свидетельствует простой факт: этот термин стал у теоретиков международным. Патологические работы на первый взгляд словно бы вполне серьезны, но при ближайшем рассмотрении сразу обнаруживают свою нелепость. Академик Ландау рассказал: «Помню, как лет тридцать назад в веселой среде теоретиков, — а они, как правило, люди нервные, но не скучные, — разрабатывался шуточный проект созыва международного конгресса «физиков-патологов». Намечали делегатов из разных стран, на пост; председателя конгресса прочили одного, ныне покойного, английского астрофизика…» Из уважения к памяти большого ученого, который не всегда же был патологом, Ландау не хотел назвать имени Эддингтона. Но, поверьте, это именно его намечали молодые и веселые теоретики на не слишком почетный пост. Да вы и сами видите: одного его суждения о квантовой механике и религии было бы более чем достаточно для такого избрания.)

Дело и вправду обернулось нешуточно.

«Епископы и настоятели ухватились за эту новую теорию, точно то был хвост дьявола… И было великое ликование если не в небесных чертогах, то хотя бы в епископских дворцах». Так написал в своей духовной автобиографии соотечественник Дирака и Эддингтона широко известный писатель Сомерсет Моэм. Казалось бы, какое дело изысканному беллетристу и драматургу до квантовой механики и ее идей? И, наверное, он не обратил бы на нее никакого внимания, если б дурная молва не распространилась так всесветно. То была цепная реакция: Эддингтон логически продолжил Дирака, епископы — Эддингтона, епископов — сам римский лапа, который в конце 20-х годов стал очень интересоваться естествознанием XX века.

Но, право же, непонятно, почему квантовая механика пришлась папе и богословам больше по вкусу, чем механика классическая? Сумели же философы-фаталисты так истолковать однозначную классическую причинность, что вся история вселенной оказалась на вечные времена предопределенной «начальными условиями» движения составляющих ее тел. Тут всего один шаг до идеи творца, задавшего эти начальные условия в библейский день творения! Впрочем, примерно так и думал Мопертюи. А приспособить идею бога к многозначной вероятностной причинности, честное слово, несравненно труднее. Да и неясно, зачем понадобились бы всемогущему такие нехорошие законы, как вероятностные законы случая? Представляете, как это хлопотно!

Учитель принца де Бройля, сын парижского рабочего-коммунара Поль Ланжевен называл философию беспричинности «интеллектуальным развратом». Эйнштейн называл ее более снисходительно — «литературой». (Правда, Сомерсет Моэм полагает, что в устах Эйнштейна это был лишь вежливый вариант слова «чушь»).

Теперь уже совсем по-другому должны звучать для нас слова Макса Борна о старых ворчунах, «возражающих в философии». Им было против чего возражать. Было!



Это стало настоящей бедой квантовой механики: с первого дня ее физические принципы и ложное философское истолкование их так тесно переплелись, что эти ни в чем не повинные законы природы стали постоянным предметом сомнений и нападок, как источники философского зла. (Точно можно идейное зло рассматривать, как явление физическое, а не социальное!) Наш академик Владимир Александрович Фок, удостоенный в 1960 году Ленинской премии за работы по квантовой механике, сделал, быть может, больше, чем кто бы то ни было другой, для избавления науки о микромире от этой напасти. Он тоже вел долгие дискуссии с Нильсом Бором, но спорил не с физиком Бором, а с Бором-философом. Он спорил с ним в Копенгагене — в признанной столице квантовой механики, — доказывал Бору, что не все благополучно в Датском королевстве.

Было это в 1956 году. А через полтора года в Москве, на Всесоюзном совещании по философским вопросам естествознания, академик Фок рассказал:

— Совсем недавно я получил от Бора гектографированный текст его новой работы, озаглавленной «Квантовая физика и философия», из которой видно, что во многих существенных пунктах он со мной согласился.

Академик Фок перечислил эти пункты, и по аудитории прокатилась та легкая волна удивления, которую в стенограммах обозначают словами «движение в зале». Среди этих пунктов было признание полной объективности вероятностных закономерностей.

И главное: «Бор признает причинность и отвергает толь-ко лапласовский детерминизм»!

Движение в зале было легко объяснимо: глава «копенгагенской школы» перестал настаивать по крайней мере на своей былой философской терминологии. Было ли это результатом споров с русским коллегой или итогом собственных многолетних размышлений великого копенгагенца, но так или иначе произошла существенная переоценка философских терминов и понятий. Истина и история сделали то, что должны были сделать.

Как истории и истине даются их успехи — это вопрос специальных изысканий. Сразу видно только одно: успехи эти даются нелегко. Но они неизбежны. Правда, не стоит впадать в лапласовский фатализм и утверждать, что они заранее предопределены. Нет, за них надо бороться. Это-то сделал настойчиво академик Фок. Но в духе квантовой механики можно сказать, что измена идеализму и приход к материалистической диалектике — события наиболее вероятные в духовной жизни больших ученых. Нужно ли тут подробное обоснование такого утверждения? Я вспоминаю, что пишу только «путевые заметки», и вместо доказательств хочу сослаться лишь на столь необязательную вещь, как мимолетные впечатления. Для этого есть оправдание: в непосредственных ощущениях современника всегда присутствует правдами есть в них своя живая убедительность.

Мне вспомнились тут зеленые холмы Киева, тропический июль 59-го года, когда природа с помощью беспощадного солнца наглядно демонстрировала свою материальность.

…Под тенистой листвою не в срок желтеющих от жары каштанов, на знойном асфальте Крещатика, в многолюдье душного вестибюля гостиницы «Украина», на высоком берегу Днепра всюду можно было встретить в те июльские дни приезжего человека немного выше среднего роста, не то седого, не то слишком русоволосого, с внешностью, которая была бы вполне заурядной, если бы не скульптурная округлость, — знаете, такая бетховенская округлость и мощь, — выразительной головы. Если бы! Но как раз этой-то деталью — в облике приезжего невозможно было пренебречь; к его белой рубашке прикреплена была прямоугольная картоночка в целлофановом конвертике, и на картонке было начертано латинскими буквами одно слово: Гейзенберг.