Страница 26 из 107
Последний пример наиболее характерен для оценки действенности предложенной Вобаном системы постепенной атаки. Намюр представлял одну из сильнейших крепостей своего времени. Она была возведена по проекту талантливого голландского инженера-фортификатора Кегорна, соперника Вобана и в теории, и на практике. Однако же Намюр продержался против французской атаки, которой лично руководил Вобан, всего лишь 35 дней и был взят при относительно небольших потерях, при этом сам Кегорн попал в плен к французам. Одним словом, как метко заметил М. ван Кревельд, осадная война «…превратилась, как тогда говорили, в искусство не столько защиты крепости, сколько ее почетной сдачи…»224.
Конечно, как всегда, не бывает правил без исключений, и в целом ряде сражений XVII в. мы можем наблюдать картину, когда кавалерия порой не только составляет значительную часть армии, но и превышает ее по численности. Так, при Брейтенфельде в 1631 г. доля кавалерии в армии Густава Адольфа составляла 1/3, а в противостоявшей ей имперской армии 30,5 %, при Люцене в 1632 г. – соответственно 31,3 и 28,8 %, а при Янкау в 1645 г. пехота вообще оказалась в меньшинстве (шведы имели 60 % кавалерии, а имперцы – 2/3 армии). В 1665 г. армия Х.Б. фон Галена, князя-епископа Мюнстерского, прозванного за свою воинственность «пушечным епископом» (Kanonenbischof), при вторжении в Голландию насчитывала на 20 тыс. пехоты 10 тыс. кавалерии. Спустя почти 40 лет, в 1704 г. при Гохштедте французы имели 36,2 % кавалерии, а противостоявшие им союзные англо-имперские войска – 41,7 %. И даже в первом крупном сражении войны за Австрийское наследство, в 1741 г. при Молльвице, австрийская армия имела на 9800 чел. пехоты 6800 чел. кавалерии225. Однако, что примечательно, хотя австрийская кавалерия и сумела опрокинуть и прогнать с поля боя кавалерию пруссаков, исход сражения был решен действиями прусской пехоты, превосходившей австрийскую и в числе, и в выучке.
Приведенные данные ставят под сомнение предыдущий тезис, но это только на первый взгляд. Развитие линейной тактики способствовало определенному «окостенению» боевых порядков, утрате ими прежней гибкости и эластичности. Именно поэтому возросло значение кавалерии как единственного рода войск, сохранившего более или менее удовлетворительную маневренность и подвижность. Кавалерия стала играть чрезвычайно важную роль своего рода «кулаков» командующего армии – как писал Фридрих Великий, «…пусть пехота станет в средоточии, а новоустроенная конница по крыльям; плутонги, нанося неприятелю роковые удары, составят тело битвы, а всадники его руки; и с правой и с левой сторон они должны их простирать неослабно…»226. Поэтому ее численность существенно выросла в сравнении с прежними временами, но, что примечательно, в составе полевых армий. Таким образом, нарушившийся было в 1-й половине XVI в. баланс между пехотой и конницей был восста-новлен.
Таким образом, деятельность Морица Нассауского, Густава II Адольфа и их преемников подняло европейское военное дело на новый уровень. На смену прежним средневековым приемам и методам ведения войны пришли новые, рожденные в ходе военной революции, а вместе с ними изменилось и само «лицо битвы», определяемое во многом теми людьми, что сходились в смертельной схватке на полях сражений многочисленных войн Нового времени. На смену великолепно обученному и подготовленному бойцу-единоборцу Средневековья пришел солдат Нового времени, характерные черты которого (и армии, состоявшей из такого рода человеческого материала) блестяще описал А.К. Пузыревский: «Индивидуальное развитие солдата, его сметливость, сноровка и умственные способности становились совершенно ненужными. На войска смотрели как на машины или на живое укрепление, предназначенное выдерживать как можно дольше губительное действие неприятельского огня; не в силе натиска искали главную причину успехов, а скорее в пассивной спокойности массы. К чему же при этих условиях должна была стремиться дисциплина? Оставив в стороне развитие нравственных элементов в солдате, она должна была покорить его привычке оставаться при всех обстоятельствах боя в рядах, заставить его устремить все свое внимание на механическую ловкость заряжания и скорость пальбы; дабы удовлетворить своему назначению, человек должен был сделаться автоматом, недоступным никаким внешним впечатлениям боя…»227.
Средневековое военное дело окончательно ушло в прошлое, хотя отдельные его пережитки еще давали о себе знать очень и очень долго, вплоть до Первой мировой войны 1914–1918 гг., на полях которой прежние представления о войне были окончательно похоронены под гекатомбами трупов. Речь теперь шла о совершенствовании армии-машины, доведении принципов новой военной школы до логического завершения, когда имевшиеся в распоряжении генералов техника и людской материал могли быть использованы с наибольшей эффективностью. Это и будет сделано в конце XVIII – начале XIX в. Наполеоном228.
Пока же до этого было еще далеко, и продолжавшиеся после завершения Тридцатилетней войны соперничество и конкуренция между европейскими державами, стремление не отстать от потенциальных противников в освоении последних новинок военного дела способствовали дальнейшему развитию как тактики и стратегии, так и военной техники и технологии. По существу, если европейское (или любое другое, азиатское, африканское или американское) государство в ту эпоху претендовало на статус великой державы или просто желало сохранить себя как субъекта международных отношений, оно было просто обязано наращивать потенциал своих вооруженных сил, включаясь в процесс военной революции. В противном случае оно превращалось в государство-изгоя, в объект политики, за счет которого более удачливые и разворотливые соседи решали свои собственные проблемы. Консерватизм в военном деле неизбежно вел к фатальным последствиям. Всякое промедление означало гибель, порабощение более удачливыми и прозорливыми соседями. «Неспособность принять необходимый уровень милитаризма, милитаристской культуры как составной части эффективной политико-государственной системы, милитаризованной социальной структуры и милитаристского этоса в системе международных отношений вела к фатальным последствиям. Первым примером этого могла служить Польша, утратившая независимость в 1792–1795 гг., – отмечал Дж. Блэк, – вторым – Соединенные Провинции (Голландская республика), которая была быстро завоевана сперва бурбонской, а потом революционной Францией в 1747–1748 и 1795 гг.»229. И, напротив, успешное перенимание и творческое развитие основных положений военной революции выдвигало государство на лидирующие позиции в европейском «концерте». Именно так и было с Францией Людовика XIV, армия и военная администрация которой во 2-й половине XVII – начале XVIII в. стала образцом для подражания230.
История Османской империи во 2-й половине XVII–XVIII вв. служит наглядным примером того, как считавшееся на протяжении без малого двух столетий, с XV по конец XVI в., образцовым с военной точки зрения государство, запоздавшее с включением в процесс военной революции, пришло в упадок и превратилось из грозы Европы в ее «больного человека». О еще более печальной судьбе Речи Посполитой говорилось выше. Сосед же Турции и Польско-литовского государства, Россия, напротив, сумела, хоть и с некоторым запозданием, прыгнуть на подножку уходящего поезда и ценой огромных усилий и напряжения всех сил не только государства, но и общества завершить процессы, связанные с военной революцией, и превратиться в великую державу. О судьбе военной революции в этих странах и пойдет речь в следующих главах нашей работы.
ГЛАВА II
Развитие военного дела в Польше и Великом княжестве Литовском в XV–XVII вв
§ 1. Распространение огнестрельного оружия и войско Польского королевства и Великого княжества Литовского в XV–XVI вв
Развитие военной машины Польско-литовского государства (с 1569 г. – Речи Посполитой) в конце Средневековья и начале Нового времени представляет особенный интерес с точки зрения изучения особенностей реализации характерных черт военной революции в специфических условиях Восточной и Юго-Восточной Европы. Находясь на стыке Запада и Востока, будучи самой восточной страной мира католицизма, поляки и литовцы (в особенности первые) ощущали себя форпостом цивилизации на границе с миром варваров, к которым они без тени сомнения относили не только турок и татар. Даже подданные московского государя, за которым литовцы и поляки упорно отказывались признавать царский титул и его претензии на власть над «всея Русью», и те в глазах польско-литовских католиков были схизматиками и варварами231. Это обстоятельство в немалой степени способствовало формированию к XVII веку идеологии «сарматизма», ставившей Речь Посполитую едва ли не в центр Вселенной. «Шляхта уверовала одновременно в совершенство своего государства, – пишут современные польские историки, – в свое превосходство над другими и в свой мессианизм. Считалось само собой разумеющимся, что Европа не проживет без польского зерна и может вести кровавые внутренние споры только потому, что Речь Посполитая заслоняет ее от турецкого нашествия. В XVII в. из этих представлений выросли… мифы о Польше как форпосте христианства («твердыне») и «житнице» Европы…» 232.