Страница 9 из 77
Васек дернул ее за подол, заколотил по спине кулаками:
— Слезай, слезай! Не было тебя и не надо, — разревелся, ногами затопал.
Из кухни выскочила Анисья Васильевна:
— Что такое?
Любочка выскользнула, вывернулась из рук Романа Прокопьевича, кинулась к матери:
— И мама моя, и папа мой. А ты — Васька-карась, по деревьям не лазь, — припомнила Любочка уличную кличку Васька.
Он ровно и громко затянул открытым ртом: а-а-а…
Роман Прокопьевич поддал ему:
— Ну-ка, перестань! Тоже мне мужик.
Анисья Васильевна подхватила Васька на руки, прижала:
— И ты мой. Пореви, пореви. Ой как обидели-то!
Теперь тоненько, противненько завела Любочка.
— Ох ты, господи. — Анисья Васильевна присела, прижала и ее. — Давайте в две дуды. Вот весело как стало! Ну, ну, ревун да хныкалка — куда я с вами денусь?
Любочка справилась первой, оттолкнула материну руку и сама стала гладить Васька, дуть ему на макушку.
— Васек, Васечек. Ну ладно, ну хватит, — завздыхала, то ли передразнивая мать, то ли всерьез.
В воскресенье за столом с пирогами, за самоваром собралось, по словам Анисьи Васильевны, новоселье. Возле самовара сидели взрослые: взволнованно-румяная Анисья Васильевна в жаровой кофточке с отложным воротником; потный, осоловевший от чая Роман Прокопьевич в новой жесткой, белой рубахе и Веня, в своем школьном, мышином костюмчике, с тонкой, тревожно выпрямленной шеей и потупленно-замеревшими глазами. Сидели молча, вроде бы сосредоточившись на застольных шалостях Любочки и Васька. Они тараторили, смеялись, кричали — куролесили кто во что горазд и, вконец разойдясь, принялись строить другу другу рожи. Любочка, сморщив нос и губы, вытаращив глазенки, трясла головой, потом спрашивала: «А так умеешь?» Васек, сглатывая восторженную нетерпеливую слюну, кивал и тут же косоротился. Любочка хохотала: «Умеешь, умеешь. А вот так можешь?»
Анисья Васильевна зажала уши.
— Уймитесь. Ох и глупомордики. Лопнете сейчас, на кусочки разлетитесь. Ой, страх, ой, ужас! Васек! Не пугай ты меня!
Васек запрыгал, вовсе уж раззадоренный притворным страхом Анисьи Васильевны.
— Мама, мама! А ты вот так умеешь?! — надул щеки, одну щепоть приставил ко лбу, вторую к подбородку.
Веня по-прежнему сидел неподвижно и молча, но показалось, что он метнулся — так быстро и жарко глянул на брата, оказывается, привыкшего уже звать эту женщину мамой. Глянул, тут же спрятал глаза и покраснел. Анисья Васильевна все заметила, все поняла, запылала и, конечно же, уронила нож, а наклоняясь за ним, зацепила тарелку. Роман Прокопьевич налил еще чаю, отодвинулся от стола, как бы подчеркивая: он хочет посидеть в сторонке, помешивая, позвякивая ложечкой в стакане.
Анисья Васильевна потчевала Веню:
— А черничные-то и не пробовал. Ешь, пожалуйста, Веня. В интернате-то совсем отощал, — с нервным радушием приговаривала она, а Веня, не поднимая глаз, отнекивался.
Любочка и Васек притихли, чинно дули на блюдца, гоняли по ним радужные пузыри. Вдруг Любочка уставилась на Веню с ясной, наивной пристальностью.
— Ве-ня-а! — вдруг тоненько пропела-протянула Любочка. — Ве-ня-а!
— Чего тебе? — Веня, слабо улыбаясь, повернулся к ней.
— Ве-ня, Ве-ня, — пела Любочка.
— Ну что? Что?!
Она повторяла и повторяла это слово, удивленно, радостно, ничего не добавляя к нему, — достаточно было выпевать его чистеньким тоненьким голоском, чтобы все поняли, как интересно видеть и звать человека по имени Веня.
Анисья Васильевна потянулась к нему через стол.
— Ты зови меня тетей Анисой. Слышишь, Вениамин? И распусти, распусти душу-то. Я дак уж не могу. Неловко пока, не по себе, ну да и плохого ничего не сделали. Не из-за чего пока глаза-то прятать. Раз уж так вышло, Вениамин, давай противиться не будем. Слышишь?
Веня поднял глаза:
— Да я понимаю, — чуть запнулся, чуть покраснел, — тетя Аниса.
Впрягся Роман Прокопьевич в новый семейный воз и, чтобы хомут не стирал, не сбивал шею, потащил ровно, без рывков, не дожидаясь ни вожжи, ни тем более кнута. Давно, с первой своей промысловой осени, запомнил он и распространил на дальнейшую жизнь таежное правило: «Носом тыкать да понукать в лесу некому. Или сам старайся, руки наперегонки пускай, или пропадай». Так говорил дядя Игнатий, взявший когда-то его, долговязого, мослатого мальчишку, в напарники бить орехи в дальней тайге. В зимовье они пришли к вечеру, позади был жаркий сентябрьский день, была долгая петлистая тропа с немеренными тягунами и спусками. Поэтому Роман Прокопьевич — в те времена просто Ромка, — скинув понягу, плюхнулся на пенек и замер, как бы растворяясь в вечерней прохладе. Дядя Игнатий повесил понягу на крюк, под козырек зимовья, взял ведра, ушел к ключу, вернулся — он малость пришел в себя:
— Что мне делать, дядя Игнат?
Тот закурил, взял топор, подбил, подправил рассохшуюся дверь, из-за стрехи достал четвертинку с дегтем, смазал петли, потом уж ответил, да и то нехотя:
— Был бы ты парень, сразу бы прогнал. Хоть и так не маленький. И я-то хорош — взял напарника… Да, правда, и выбирать не из кого… Два кола да два двора — вот и вся деревня. Все равно, Ромка, еще так спросишь, выгоню. Сам гляди.
Стал глядеть и мигом все увидел: надо дров нарубить, натаскать, сухой лапник на нарах свежим заменить, печку подмазать, дыру на крыше свежим корьем заложить. Больше он ни о чем не спрашивал дядю Игнатия, так молчком и отколотили полтора месяца…
Вот и положенную долю домашних работ справлял он незаметно и быстро. Анисья Васильевна только подумает, что надо воды запасти к стирке, а он уже с утра пораньше коромысло через плечо да по ведру в руки; только соберется она картошку перебирать, а он уже в подполье, поставил «летучую мышь» на приступочек и знай гнется над ларями; только захочет она снег со двора в огород перекидать, а он уже навстречу ей с деревянной лопатой и метлой — Анисья Васильевна руками разводила и весело возмущалась:
— Да это что такое! Мне поворчать охота, власть показать, а он? Отгадчик какой нашелся. Прямо не жизнь, а по щучьему велению да моему хотению. — Как-то даже нарочно отодрала в дровянике слабую доску, думала, не заметит, а уж тогда она в самом деле отведет душу, наворчится. Но он заметил, приколотил, по пути проверил на крепость все доски ограды и палисадника. Анисья Васильевна повинилась: — Доску-то я оторвала. Догадался, нет?
— Правильно сделала. Еле держалась, да руки не доходили.
— Больше не буду. Все ты у меня видишь, все в голове держишь. Буду теперь только хвалиться. Ну у меня, мол, хозяин, ну мужик. — Она вздохнула с неожиданною, сожалительной кротостью, голову этак сочувственно приклонила к плечу, и руки на животе сложила. — Уж больно молчишь ты много, Роман Прокопьич. Может, хвораешь?
— Все нормально.
— Может, я что не так? Может, мной недоволен?
— Да все так. Молчится, вот и молчу.
— Если накопится что, Роман Прокопьич, не держи. Всего не перемолчишь.
— Не накопится, я не бережливый.
— Ну и слава богу.
И точно. Он не останавливался подолгу на смущавших его или вызывающих некую душевную изжогу минутах, тем не менее минуты эти существовали, были всегда при нем, могли однажды объявиться и вволю помучить хозяина.
Когда в первую их супружескую ночь Анисья Васильевна, дремно отяжелевшая, вдруг ясным, смеющимся голосом сказала:
— Теперь тебе любые семь грехов простятся, — у него неодобрительно отвердело сердце, отодвинулся от прохладного, белого плеча, сухо, осуждая и себя и ее за разговорчивость, спросил:
— Как так?
— Вдову приветил. — Она рассмеялась, придвинулась к нему. — Приютил-приветил, семь грехов снял. — Он опять отодвинулся, отвернулся:
— А-а, извини, Аниса, мне чуть свет вставать. — Он морщился: «Что ж про это говорить, как язык поворачивается?»
— Спи, спи. — Анисья Васильевна громко вздохнула и опять рассмеялась. — Работник ты мой.
Засыпал: «Ладно, перемелется», вздрагивал: «Ничего, ничего, попривыкнем», перед тем как совсем провалиться: «Перебьюсь, а там наладится».