Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 89

Путники, быстро достигнув речки, поехали вверх по берегу, высматривая место для табора. Тут-то и случилось, что старый Цыдып, страшно выкатывая глаза, надтреснуто-хриплым голосом закричал на Сэнгэ:

— Стой! Куда прешь, слепыш? Или не видишь?!

Сэнгэ вздрогнул от неожиданности, весь похолодел и, ничего не понимая, резко дернул вожжи, остановил лошадь.

— Э-э! Поворачивай, не топчи мой очаг! — уже более спокойно, но так же решительно сказал старик.

Сэнгэ чуть не наехал на то место, где когда-то, едва ли не сто лет назад, поставили свою избушку Шархаевы. Тут-то и родился Цыдып. Он нередко охотился с сыном в этих местах. Белковал, ходил на глухариный ток. И был случай, показал сыну торчащие из земли полусгнившие столбы и еле заметный квадратный бугорок: «Смотри, Сэнгэ, вот где наш старый дом стоял, вот где я родился». Он сказал это с благоговением, как бы желая выразить уважение к давно ушедшим в землю предкам.

Теперь не видно уже ни гнилых столбов, ни бугра, А все-таки можно узнать, что когда-то тут жили люди. Более редкий, полынистый травяной покров выдает то место, где стояла в давнее время крохотная бурятская хибара.

Сотни людей топтали эту землю. Наезжали, тревожили и лошадьми, и телегами, а может, и граблями, и косилками. Не мог не знать этого старик. А смотри-ка, сейчас, когда сам стал наезжать телегой, ни с того ни с сего взбеленился, накричал на сына. С чего бы? Неужели на старости лет стал мнительным или, того хуже, суеверным? Грех топтать родной очаг… Э, не сочтешь стариковские причуды. То вези на Хонгой-Кул, то не топчи его очаг. Выживает, скорее всего, старик из ума. И все же Сэнгэ покорно повернул коня и объехал очаг своих предков.

Двинулись дальше, но не проехали и ста шагов, как снова раздался сиплый бас Цыдыпа:

— Э-э, сынок, видишь сосну? Во-он та, самая большая, ветвистая. Наша сосна. Правь к ней!

— Я как раз туда и еду.

— Откуда знаешь ее, а? Однако ты, Сэнгэ, колдун. Проникаешь в мои мысли.

— Мы же с тобой, отец, не раз ночевали под этой сосной. Давно, лет сорок назад. Когда ты учил меня охотиться. Не помнишь?

— Разве? Может быть, может быть. Э, верно, забыл, да, забыл… — смущенно бормочет Цыдып. — Или, погоди… Да, однако, было дело. А вот хорошо помню: с отцом моим, с Шархаем, часто отдыхали мы под этой сосной, хоронились от солнца. Пили чай. Хорошо тут: с верховьев пади веет прохладой. Ну, сынок, правь скорее к ней, к нашей сосне. Тоже старая, а? Старше нас с тобой, отца моего Шархая старше. А все живет, здравствует…

Сосна была действительно старая-престарая, с неровной толстой корой и на удивление густой зелено-серой хвоей. Часто у сосен сохраняются одни лишь верхние ветви. У этой же и нижние были целы. Она их широко раскрыла, как бы желая показать путникам свое радушие. Только вот со стороны леса кора черная, обугленная, да и сучья на той стороне обломаны. Но и это не портило красоты огромного дерева и даже усиливало ощущение мощи, обретенной в жестокой и упорной борьбе за жизнь. Сосна стояла высокая, стройная, какой, верно, была и сотни лет назад. Крона ее гордо красовалась над лесом. Вокруг же, как бы под ее защитой, толпились деревья поменьше.

Вот и приехали. Отец с сыном помогли деду слезть с телеги и подвели его к дереву-исполину. Цыдып корявой, скрюченной старостью рукой погладил шершавую кору.

— Живешь, родная. Долго живешь — не стареешь. Все такая же, как и в тот далекий день, когда молодые мои глаза увидели тебя. Долго-долго еще будешь жить. А Цыдыпка уже отходил свое… Да, отходил.

Дед топтался и бормотал что-то невнятное, будто были у него с этой сосной секреты, знать которые молодым не положено. Потоптавшись и пошептав, Цыдып велел нести кошму, выбрал сухое, подметенное ветром место и удобно уселся, прижавшись спиной к стволу.

Пока молодые ездили за дровами, Цыдып оставался один. Прищурив слезящиеся глаза, он, отбросив все заботы, блаженно улыбался. Даже морщины его разгладились. Чуть наклонив голову и приподняв шапку, чтобы лучше было слышно, старик стал ловить лесные шорохи, музыку давнего своего друга — тайги. Там, где непосвященный услышал бы только глухой сдержанный гул, старик выбирал для себя то одну, то другую мелодию. Вот бойко журчит полноводная речка. Много несет она по весне веточек, шишек, хвои. Падая, шуршит по ветвям объеденная белкой шишка. Ствол могучей сосны, такой, казалось бы, недвижимый, мощный и широкий, все время и дрожал и поскрипывал. И сильнее всего гудела ее ветвистая крона. Рассекала струи ветра и отзывалась песней, многозвучной и сильной, как бы задавая тон всему лесному хору. Вслушиваясь, старик понимал эту песню как историю своей жизни, мысленно искал давние следы, видел себя молодым и сильным.





Да, стояла когда-то хибарка. Тут, тут стояла зимняя избушка Шархая. Ну а весной перебирались на ту сторону озера, к степной речушке Кусота. Осенью, с первыми заморозками, — снова сюда. И вот тогда-то и начиналась пора охотничьего промысла — лучшая пора года, радость молодого сердца.

Как любил молодой Цыдып ходить с отцом на кабанов, на косуль! Но только настоящий-то охотник должен быть еще и добытчиком. Кормит охотника белка, горностай, колонок.

Вспоминает Цыдып, как отца принесли из лесу охотники-медвежатники. Сильно порвал и помял Шархая Хозяин леса. Была ранняя зима. Ходил Шархай на белку, увлекся охотой, не услышал медведя. Снег давно лег — какой медведь! Давно попрятались медведи по берлогам — лапу сосать… Это охотники-медвежатники наделали беды. Обложили, подняли зверя, выгнали из берлоги. А он прорвал людское кольцо, раненый, убежал. Лютовать пошел. Нет злей, нет страшней зверя, чем раненый медведь. Увидел Шархая с ружьем — кинулся давить. Хорошо еще, подоспели горе-медвежатники, еле живого отняли Шархая у зверя. Вот напугались: по их вине пропал человек. Он, может, еще не пропал бы, да повезли его из лесу прямо к знахарю. А знахарь что придумал? Велел зарезать вола, шкуру снять, завернуть в нее Шархая — чтобы вытянуть хворь из больного тела! Долго болел отец, пять лет мучился, умер.

Похоронив отца, перевез Цыдып зимовье поближе к людям, в Хонгой-Кул. Там сын родился — Сэнгэ. Когда Сэнгэ подрос, смог ружье носить, стал Цыдып охотиться вдвоем, стал ходить по тайге вдвоем с сыном. Иной раз ночевали где придется, но уж если заставала их темнота неподалеку от Хонгой-Кула, обязательно шел Цыдып сюда, к родному очагу. Тащился, бывало, из последних сил, тащил за собой измученного сына — только бы провести ночь под любимой своей сосной. Они подновляли старый свой балаган, собирали сучья, бурелом, делали нодью[16] и со спокойной душой ложились спать.

Да, тянуло с молодых лет, тянуло Цыдыпа в эти места. И вот приехал… Смотри-ка, опять приехал. В последний, что ли, раз? Ох-хо-хо, чует сердце-вещун, что-то чует…

Вернулись Сэнгэ с Солбоном, распрягли коня, стреножили, пустили пастись. Потом живо сгрузили дрова, сложили костер, повесили на таган котелок с водой — вот и табор. Не хватает только шалаша. Старого и в помине уже нет. Сгнил? Сгорел? Кто его знает!

Уселись пить чай. Солбон — раз-раз, наелся, напился, побежал-поскакал по опушке леса, по берегу речки. Вот взялся кидать камешки. Целит по пням, по деревьям — острит глаз. Сэнгэ после обеда хотел было заняться устройством шалаша, но старик остановил:

— Э, брось, сынок. На что! Однако, не месяц будем жить.

Сэнгэ косо посмотрел: что-то старый и тут чудит.

— Как же так, отец? Вдруг дождь?

— Э, говорю, не надо! Ставь загородку от ночного ветра, и все. Что смотришь? Говорю, не будет дождя…

Вздохнул Сэнгэ, взял топор, позвал Солбона и молча стал рубить ветви. Приспособили перекладину к сосне, прислонили к ней с наветренной стороны ветки — загородка готова. Сходили к ближнему остожью, принесли охапки сена для подстилки, поверх сена разложили кошму.

— Так, отец?

— Значит, так.

Сэнгэ тихо опустился рядом со стариком. Молча сидел, дымил махоркой. Только Солбон-непоседа все бегал вокруг да поглядывал на старших. Дед пристально посмотрел на него, и Сэнгэ хотел было приструнить мальчишку, но старик широко улыбнулся и сказал:

16

Нодья — костер в лесу, разводимый на ночлег.