Страница 85 из 104
Получив самолет, мы вылетели в Иркутск, держась тонкого шва железной дороги. Поднявшись на Уральский хребет, дорога запетляла между склонов, на которых уже лежал снег. Выскочив на равнину, дорога выпрямилась, и мы почувствовали, что и ветер, который придерживал нас, развернулся и подул в хвост. «Ну вот мы и дома», — подумал я, хотя нам еще оставалось лететь больше трех тысяч километров.
Юрий Чернов
ЗАПОЗДАЛАЯ СТАЯ
Уже выпал и долго не таял крупчатый снежок, словно в бетон и стекло сковало расхлестанные колесами проселки, а седой от изморози Тартас все не сдавался: стачивал прозрачные лезвия закраин, подступавшие к самым горловинам извилистого русла, с одного озябшего плеса на другой перетягивал лохмотья тумана и торопливо, взахлеб все бормотал и бормотал на перекатах, словно боялся, что его так и не поймут и вот-вот прервут на полуслове.
Именно в эти, последние перед ледоставом, дни потянуло Ивана Васильевича Гавырина — старого, придавленного горбом таежника — на верхний Зимовальный плес, где к этому времени собирались плотные стада ельцов, плотвы, а то и язей. Кому из опытных удильщиков неизвестно, каким ярым бывает жор в последние дни осени на таких рыбьих стоянках — не то что двумя-тремя, и одной удочкой не управишься тягать да тягать взблескивающих на солнце огуречно-упругих, холодных рыбин.
Рассвет Иван Васильевич встретил в лодке, на полпути к своему Зимовальному плесу. Его осиновый обласок, легкий и маневренный, отзывался на малейшее движение весла и тела. Новичок заерзал бы в этом вертком, как яйцо, суденышке, выписывая на воде невообразимые зигзаги или — чего хитрого? — вертыхнулся бы с лодкой, а Иван Васильевич, напротив, будто врастал в свою долбленку и плыл прямо как по струйке. Даже его горб, следствие фронтовой раны, доставлявший столько неудобств на суше, здесь, в обласке, не мешал да и со стороны был менее заметен — ведь плывущий в лодке обычно горбится.
Небо на востоке уже зарумянилось, оно было строгим и ясным. А уж тишина отстоялась всесветная — такая, что слышалось, как на далеком клюквенном болоте по-осеннему робко токуют тетерева. Было что-то тревожное и печальное в этом осеннем ложном токе птиц, обманутых кроткой зарей. Обрезая излуку, Иван Васильевич приближался к заберегам и загребал порезче и подальше от борта, чтобы буруны и волны взламывали ледовые лезвия, врезавшиеся в живые струи реки.
Иногда впереди со стеклянным треском и теньканьем скалывался здоровенный кусок, течение отваливало его от берега, перегораживало дорогу, и тогда Иван Васильевич с мальчишеским азартом крушил льдину веслом. Оборотившись назад, он, светлея лицом, наблюдал, как око плеса очищается, словно от бельма, голубеет… Скорее инстинктом, чем разумом, он ощущал в замерзающем Тартасе какое-то сходство с собой и старался хотя бы малостью угодить и помочь реке, на которой вырос и трудными дарами которой кормил множество знакомых и незнакомых людей. Это сейчас, на пенсии, старик больше любительствует, а в свое время на промысле он возами добывал на реке и васюганских озерах карася, щуку, линя, заготавливал кедровые орехи, клюкву, бруснику.
Резко кольнуло, засвербило в горбу. Все чаще теперь ноет поврежденный позвоночник; верь, не верь, а подступает немощь. Худое это время — мысли предельные ворошить. Отгонял их прежде — успеется-де. Раньше жил, что сеть вязал: одна забота за другую цеплялась, и не было часа для праздности. Еще и чертыхался на дела: когда, зубатые, отвяжетесь, обложили, как лайки медведя, ни роздыху, ни покоя! А ведь это отрада — жить в заботах да хлопотах. Без них-то кто он теперь — пень, колода? Ну, сети будет чинить, а коль глаза совсем ослабнут, что тогда? Что будет толку в навыке рук, в таежной науке? Кому они?
Прожив всю жизнь в тайге, на озерах, Иван Васильевич изучил великое Васюганье так, как никто другой. Многое узнал он о своем крае и понял: нельзя ценить землю лишь пашнею да недрами. На равных и третья мерка нужна: что та земля, скажем, его, васюганская, сама собой родит? Хоть и скудно для пашни великое Васюганье, а таежным урожаем, если по уму его брать, могло бы радовать да радовать! Казала иногда свою силушку тайга. И откуда что бралось? В послевоенные осени выходила из урмана тьма тетеревов. Даже в самом райцентре на трубы и тополя присаживались. Забирались тогда промысловые охотники в шалаши и стреляли на чучела — из дробовиков! — косача по потребности. В город отправляли его на грузовиках. Зато и в бедные на эту птицу годины не рыскали, как нынче, — на легковушках да еще с мелкашками, — за поредевшими табунками. Быстро, в год-два может расплодиться косач. Как в прошлую весну и лето. Обласкала тогда природа-матушка свое глуповатое дитя косачишку: погода — как по заказу, ягоды на болотах — видимо-невидимо. И вот воспряло, умножилось куриное племя и долго, до убродного снега, не выходило из урмана и болотин к добытчикам на колесах.
Ну, положим, с прибылью-убылью косача еще как-то можно разобраться, а вот у озерной живности царство потемнее. На что уж он, Иван Васильевич, весь век при ней, а так до конца и не уяснил, отчего на таежных плесах жизнь то закипит, то будто вымрет. В иных озерах вдруг ни с того, ни с сего расплодится мормыш. Сети, бывало, так облепит, что на самое дно утопит, а если они по старинке из льняной нити вязаны, то и скушает за милую душу. А то другая рать объявится — жук-плавунец. Этот живьем ест в сетях карася. Через жабры добирается до мякоти и объест так, что останется чистенький скелет — хоть школьникам посылай для наглядного пособия. Однажды плыл Иван Васильевич по озеру Тенис и вдруг видит: идет на него — при ясной-то погоде! — дождь. Вода впереди так и всплескивает от редких капель — все ближе, ближе. Вот уж рядом тяжело, навесисто забулькало, и тут что-то прямо в лодку шмякнулось — жук-плавунец с неба свалился! Выходит, жук этот не только плавунец, но и летунец. А как он взлетает с воды, зачем и куда устремляется — загадка.
Или взять того же карася — с ним не так все просто, как кажется. Куда там! Жизнь положишь, а, поди, не докопаешься, почему в одинаковых по всем статьям васюганских озерах обитают совершенно разные и по числу, и по стати карасевые рода. В одном — толстые, как поросята, только что не хрюкают, в другом — большеголовые, горбатые, в третьем — плоские, остроспинные, хоть карандаши очиняй. А сколько карась живет, на каком году обзаводится потомством? Тут у него тоже какой-то невыясненный пока Иваном Васильевичем порядок. «Эх, сюда бы ученого человека, — не раз мечтал старик, — я бы вывалил перед ним свой мешок со всякой всячиной, а ты разбирайся, раскладывай по полкам, связывай кончики в клубок. Тогда стали бы понятнее приливы и отливы васюганской живности, а там, глядишь, и подрегулировали бы их, где можно, — на пользу людям». И как же обрадовался дотошный старик, когда его на целый месяц отправили тайговать в верховья Тартаса и Тары со студентом-охотоведом Веней Демидовым, заявившимся из Иркутска в их госпромхоз «Васюганский» на преддипломную практику.
Шустрый оказался паренек. В красном беретике, в очках-кругляшках на шиловидном, как у дятла, носе, он и голосом своим — зычноватым, отрывистым, и сноровкой был похож на эту деятельную, пытливую птицу. Едва прибыл, как насел на директора: отправляйте его в истоки Тартаса и Тары, надо, мол, там все обследовать с прицелом — годятся ли те угодья для поселения бобра. Дело было неслыханное и вызвало у промыслового люда, оказавшегося в то время в конторе, оживленные толки. Директор промхоза Шарашкин — тихо попивающий красноносый старичок, не высказался ни «за» ни «против», но с отправкой студента стал, по обыкновению, тянуть. «Отдохни, отдохни с дороги, молодой человек, — отечески похлопывая по плечу студента, советовал Шарашкин, — осмотрись пока, на танцульки сходи. Вот освободится денька через два грузовая машина, тогда и отправим с кем-нибудь из наших охотников».