Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 104



В избе стоял густой, тяжелый запах.

Павел сидел в стороне. А трое охотников деловито рассуждали, как сохранить мясо и разделить его. Решали вопрос, стоит ли объездчику давать, чтобы припутать, и сколько. Поспорив, решили ничего не давать.

И — ликовали: все лето будет мясо. Даровое.

Они говорили, что вот уже начало мая и быстро теплеет, мясо может испортиться. Что общая охота, разрешенная на десять дней, началась и надо уходить, что они хорошо поработали, с большой выгодой.

Решили закругляться. Прикинули дальние планы, на осень: в ноябре приехать сюда и завалить еще одного лося, а может быть, и двух.

В тесноте лесной избушки Павел видел жестокие бородатые лица, пятна рубах.

«Бандиты, сволочь», — думал Павел.

Он вышел.

Павлу казалось, что убийство лося должно отразиться — в молчании птиц, в крови заката, в холоде вечернего ветра.

Но вечер был тих и приятен, а небо с вечерней зеленцой. Кое-где поблескивала новая паутина.

У куста ольхи толкли воздух комары.

На светлом небе они походили на пушинки, на фоне близких черных сосен светились. Осины — от талых вод — будто черные носки надели.

В них кто-то посвистывал нежно и одиноко; Павел пошел туда.

Под ногами лежали умершие бабочки — крапивницы и лимонницы. Ледяные тонкие лепешки дышали холодом. Проносились чирки.

К сухой громадной березе стремились кукушки. Они подлетали низом, присаживались, начинали вскрикивать. С вскриками кукушки поднимались выше и выше по сухим веткам, пока не утверждались на обломанной ветром верхушке.

Их собралось около десятка. Они кланялись во все стороны и кричали:

— Ку-ку… ку-ку… ку-ку…

Тоскливость призыва, его прозрачность не соответствовали бессердечной жизни птиц, подкидывающих своих птенцов в чужие гнезда. «Тоже браконьеры в своем роде…» — думал Павел.

На маковке другой сухой березы сидел краснотеменной дятел. Он бил березу, не жалея носа. Постучав, откидывался на хвост и слушал эхо. Оно возвращалось из глубины леса.

«К этому я ехал, к этому. А что сделал?»

Надо было не выдавать, а спасать лося.

Не бежать в избу, а прогнать его.

Недовольство собой росло в Герасимове. Таилось это недовольство глубоко.

…Надо разобраться во всем, разобраться… Так все замечательно шло, так хорошо к нему относился друг Гошка. Скажем, дорога.

— Теперь, брат, поспевай за нами, — говорил ему Гошка. — Изучай метод ходьбы. Лично я ступни поворачиваю чуть внутрь, оттого мой шаг на сантиметр шире. Миллион шагов — десять верст экономии. И второе, ноги я не задираю, а везу, силы берегу. Перенимай опыт. Подумаешь, легкие болят… И не из такого положения люди выкручивались. Осенью убью тебе барсучка, сала натопишь, вылечишься.

И Павлу стало хорошо от этих слов, и лес был чудесен…

Пролетели галки — черной толпой. Вырисовались с необычайной четкостью вершины берез. Вплавились в лед прошлогодние листья.

На первый отдых остановились, когда и солнце поднялось и лес зашевелился.

Они сошли с троны на поляну, желтую, с черными пнями и серыми пятнами снега. Присели. И Павел вздохнул всем телом — ногами, руками, измученной спиной.

Это было счастьем — сидеть на пне, ощущая поднимающийся от снега холод.

— Че, устал? — щерился Гошка… — Терпи-и…

В городе он был с угрюминкой, здесь же улыбчатый, друг до конца.

— Еще как, — сказал Павел.

— Честняга, — ухмыльнулся Николай. — А то язык вывесят, а бодрятся. Будем жрать?

Он развязал мешок. Кисти его рук были широкие, сноровистые, в татуировке. Наколото: «Коля плюс Маша».

Они ели вкусно — тушенку, хлеб, сало. Не ожидая, чтобы все улеглось в желудке, поднялись, свернули с троны и решительно двинулись лесом.

Шли трудно — по задубевшим сугробам, сквозь частый осинник. Переходили вброд мелкие речки.

— Мы заблудились? — спрашивал Павел.

— Изба особенная, ее не каждый найдет.



Когда смерклось и все стало как льняной негрунтованный холст, они перешли вброд еще одну речку и пьяной тропкой («Главная примета», — сказал Гошка) вышли на обширную поляну.

В центральной точке ее на равном расстоянии от леса стояла избушка. Узенькая. Черная.

Небольшое оконце ее желтело, железная труба пыхала дымом. Около похрапывала, жевала в торбе лошадь с челкой.

Гошка крикнул веселым голосом:

— Избушка-избушка, стань ко мне передом, а к лесу задом!

Дверь распахнулась. Вышел горбун в нижней белой рубахе, в ватных штанах. Смотрел, вытягивал шею.

— Хто? — спросил горбун. — Хто ко мне пришел?

— Свои, свои, — сказал Николай.

— Чьи свои? — вглядывался тот. Но узнал и сказал сердито: — Притопали, язви вас! Я же писал, не раньше праздника.

— Да будет тебе, — сказал Николай.

— Пойми! Вся деревня знает, что я в этом квартале, а вы завтра грохать начнете. Вышибут меня с работы по вашей милости.

— Ладно, сматывайся! — решительно приказал Николай.

— Ночью? Знаешь, какая тут дорога?

— Пойдешь, — сказал Гошка. — Лошадиными ногами. Вишь, места тебе в избе нет. Да, мы кое-что пролезли тебе, в бумажках.

— Ладно уж, — сказал горбун, принимая деньги. — Но последний раз. Так вот, бочонок вам готов, и картохи мешок. Снег — в сугробах, их сеном прикрыл, чтобы не таял. Всего доброго, городские разбойнички.

— Приятной прогулки!.. Жратва есть?

— Все есть, — ответил горбун. — И мясо, и чай горячий, и хлеб. Сам исть собирался.

…Объездчик оставил (за пятьдесят рублей) хорошо подготовленное место. Он выследил тетеревиные тока и даже нарисовал план на двойном тетрадном листе в клеточку. Отдаленные же тока он подразорил, вынудив этим птицу переместиться в избранные места.

Трое занялись охотой.

Павел готовил. Освобождаясь от кухонной возни, ходил, дышал отличным воздухом.

Ходить было в тысячу раз веселее, чем коченеть в тесном шалаше и стрелять токующих птиц.

Это, в конце концов, была жизнь разумного человека, попавшего случайно в компанию мелких нарушителей закона. Он должен примириться, и все. А птицы… Их здесь множество.

…Вставал он позже всех — в шесть утра. Просыпался от утреннего холода, от разговора галок.

Умывался, шарил в теплой печке и завтракал куском тетерева и вареной картошкой. Шуя, включал транзистор и слушал городские известия.

Утром дел было немного: пучком сосновых веток он подметал избу, сбивая мусор в щели. Потом шел за дровами.

Сушняка в лесу валялось множество. Павел натаскивал его целую гору и рубил на дрова-коротышки, чтобы печке-железянке было удобно пережевывать их.

Нарубив, укладывал в поленницу.

От этой неспешной хлопотни, от синих далей, от процеженного хвоей воздуха, такого чистого, столь богатого кислородом, что Павел даже захлебывался в нем, спокойствие лезло в душу. Обо всем неприятном думалось глухо, словно ничего в легких не было, и болел кто-то другой, а друг Гошка — не браконьер.

Сложив дрова, Павел отправлялся в свои шатания.

Он лазил в кустах, сердя недавно прилетевших дроздов. Из желтых трав вспугивал зайцев, собиравшихся густым обществом. Весело было Павлу смотреть на рассыпавшуюся в страхе компанию.

Он ругался с белками, пытался прочесть иероглифы хвоинок, усеявших талый снег, манил токующих тетеревов, изображая их странный, ручьистый крик.

Или шел по заледенелой дороге в низину, раскисшую, поблескивающую тысячью весенних луж, где в фиолетовых березовых кустиках обитали куропатки.

Там — прилетные утки.

Там — носатые пигалицы.

Однажды вспугнул Павел птичью объединенную стаю. С воды поднялись утки, с берега — табун куропаток, с низкой березки — косачи. Весь отряд (двадцать или тридцать птичьих голов) взлетел с треском крыльев, с общим испуганным кряком.

Этот птичий фейерверк снился Павлу больше недели.

В полдневный пожар вялых трав Павел возвращался домой. Он щипал косача, рубил его на куски и варил густую похлебку. Клал в нее лук и сало, сыпал перец.

В ведре кипятил чай.