Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 102

— Не подходи, дядя Хомяк! Не подходи, убью! — пятится Мишка, о собак запинается. — Ей-богу… — подтвердил Мишка упавшим голосом, а сам вел ружьем, целил в Хомяка, черное очко ствола прыгало в дрожащих руках.

Могло и выстрелить ружье с перепугу.

— Рукосуевский щенок-то? Признал вроде! — смеется Хомяк в лицо Мишке. — Бравый парень! Ну-ка пугни меня, ишо пугни!

А сам медленно подходит, ноги в ичигах кривые медленно переставляет, смеется.

— Ты, однако, титьку седни не сосал, а то беспременно моего сохатого завалил бы! — Подошел прямо грудью на ружье.

Опустил Мишка ствол берданки, не выдержал — куда ему против Хомяка.

За ствол взял Хомяк Мишкино ружье, отвел ствол, выдернул берданку и в траву кинул. Раздался выстрел, у Хомяка и бровь не дрогнула, а Мишка присел, тут Хомяк сгреб его за волосы, приподнял… шмяк — затылком о кедру…

Из носа, из ушей побежали быстрые струйки крови, а как только опустила рука кудрявый чуб, повисла у Мишки голова, как у подбитого чиренка, упал он в траву, прямо Хомяку под ноги.

Будто запели комары, загудели и стали на лицо садиться.

— Подохотничал, сучонок? — улыбнулся Хомяк. Наклонился над Мишкой, ножик из ножней Мишкин достал, посмотрел, в сушину сунул, лопнул ножик, как лучинка. — Тут тебе не в деревне. Там вы, гниды, хозяева, а сюда не наваживайтесь! — Повернулся: собак нету, где-то по кустам, слышно, сварятся.

Нашел берданку Хомяк, поднял, затвор далеко кинул, а берданку в щепы изломал, кинул ближе к Мишке.

Чудно, оперившись свежими щепами, валяется берданка.

— Тут тебе тайга, вот и живи путем…

Отводя ветки, пригибаясь, ныряющим легким шагом уходил Хомяк по пади, мелькала и вскоре перестала мелькать его огромная среди людей, маленькая в тайге фигура.

Трепали где-то по кустам Хомяковы собаки Шельму, крикнул Хомяк своим собакам, еще крикнул: «У, падаль!» — хлопнул выстрел, в голос завыла, заголосила Шельма и пошла шкандыбать по кустам, уметывать…

Поднял гудящую голову, залитое слезами лицо Мишка, пели сытые комары. Слиплись волосы на затылке от крови, как от смолы; липкие, плохо гнутся пальцы, белыми щепами торчит из папоротника измочаленная берданка. Подумал Мишка, что стволу ничего не сделалось, ложу приделать можно будет, а посмотрел — и потекли обидные детские слезы: крив был и ствол, не было затвора…

Отохотился — где батя новую стрельбу возьмет?..

И вдруг в голове загудел громким басом жаркий комар, поплыло все в голове, побежала река, поползли, как вода по стеклу, зеленые кедры, мелькнули огороды, будто не в тайге на поляне лежал Мишка, а будто картошку в наклон копал, закружилась голова, и сунулся в огородную землю лицом…

И все лил и лил за окном осенний дождь.

Поили Мишку крепким бульоном, медвежьим салом, травными отварами, горячим молоком и сливками, бабушка от испуга шептала над ним, Зуиха. Приходили к отцу соседи, мелькали и размывались их лица, говорили:

— Не путем Хомяк исделал.

— Неззя ему попускать.

— Давно он деревне поперек стоит.

— Ково же, парнишка вовсе еще, забоялся.

— Кто его не боится? Ему ни закона, ни нужды, он весь в тайге. Ни бабы, ни детишек, одни собаки, за ково ему бояться?

— Плохо в тайге началось. Эко баловство: за зверя человека убивать. Раньше такого не было.

— Пусть теперича уходит, один против мира не удержисся. Тайга — лес темный.

— Заимку сожгем, да и сам не уйдет.

— Не надо крови, мужики.

— Шибко быстрый на кровь народ нынче.

— Ну да Хомяк — он хомяк и есть, паря.

И все лили и лили за окном дожди, напасть, а не осень была, прямо в зиму с дождем вкатила, и не припомнят такой жидкой да теплой погоды старики на эту пору.

…А проснулся Мишка уже вовсе здоровым. Мать была в стайке у коровы, в доме было очень тепло от печки, тикали часы, а за окном был новый свет…

Встал Мишка босыми ногами на пол — хорошо держат ноги, побежал к окну — снег на дворе!

На стайке, на заплотах, на дровах, на бане — везде снег!

И следки собачьи, а сами собаки под навесом, на цепях.

Обернулся — отцовский френчик под занавеской и сапоги отцовские стоят — носки в разные стороны.

Хвать в кладовку — поняги отцовской нету, ичигов нету, винчестера нету…



— Мамка! Мамка!

Босым ногам щекотно на снегу на крыльце. Слышно, дзинькает молоко в подойник.

Шмыгнул Мишка в дом.

В сенях мать загремела кринками, молоко переливает.

— Мамка, а мамка! Поче батя винчестер взял?

— Не кричи на всю деревню! Ног тебе нету! Черти тебя раздирают, нагишом по снегу носят!

— Поче он без собак пошел?

— Ну, ково блажишь? Маленький, што ли? Балбес! Иди дрова под навес убери да двор вымети, оттеплет, дак корова увязнет!

Сунулся Мишка в сени из избы, неотвязный:

— Батя-то поче винчестер взял, а без собак пошел?

— Я те сказала, обувай сапоги! Он мне не сказывался!

Мать выглянула из стайки с лопатой, видит — Мишка готов: в ичигах, с понягой за плечами, с ружьем, к собакам идет, по двору наискосок следы оставляет.

— Ты куда-а?

Идет себе Мишка к собакам. Мать к воротам, бегом, бегом, смекнул Мишка да тоже к воротам, но мать вперед поспела.

— Ну-ка, в избу иди! — а сама расшеперилась у ворот, норовит за двустволку цапнуть.

— Не дури, мамка, я за батей! — увертывается Мишка, не дается.

— Я те покажу сейчас за батей! — Мать уже в голос ревет, а от калитки не отходит, дорогу загораживает.

— Через огород уйду! — грозится Мишка, а сам на бревна, на дрова, на заплот.

— Миша-а, я те всю правду скажу, ой, боже ты мой, — чуть не плачет мать, — с мужиками отец пошел. Не бойся, сыночек.

Стоит Мишка на дровах, высоко, сейчас через заплот перемахнет, на мать не смотрит, насупился, бровенки сдвинул:

— Шельму спусти.

— Миша-а, не ходи! — старается мать разжалобить сына, подошла к дровам, за ногу Мишку ловит, сама с головы платок тянет, плакать на Мишкиных глазах собирается.

— Брось реветь! — по-отцовски говорит Мишка.

— Я тебе чего скажу, Мишенька, недобро пошли мужики, не на охоту. Заради матери, Миша…

— Собаку спусти, — последний раз сказал Мишка да через заплот, только приклад по доскам шкрябнул, да слышно, как на землю Мишка спрыгнул.

— Миша-а-а…

Хомякова заимка, как берлога, — чернеет челом на вырубке, выше ее гарь, черное стволье, белый снег, еще выше по распадку — кедрач молодой, синий, пониже — густая таежка, еловый отъем. Все у Хомяка под боком, плашки ставит от порога — через четыре зимовья, два дня хода по кольцу-путику. Триста плашек у него и кулемки на зайцев да на колонка, да выдру берет по всей реке, да птицу, да зверя.

Нету дыма из берлоги.

След Хомячий. Утресь ушел, собак взял — вон они петляли, катались по снегу, собаки у Хомяка веселее хозяина. Утром ушел — значит, в первом зимовье сейчас, на ручье Кобылке, туда следы показывают.

Синицы по ельнику шебуршат, дятлы перелетают, долбят, вскрикивают, как кликуши.

Ушла брусника под снег, под ичигами выворачивается, следы кровью красит…

Недобро идут мужики, сумные, насупленные, поняги маленькие, харчей мало несут, топоры да винтовки.

Пятеро мужиков, ни одной собаки.

Перелетают синицы, радуются первому снегу, и дятел радуется, недалеко от мужиков ныряет меж крон, скребет когтями кору, приспособится, осмотрится и долбит опять гулко.

Твердый мороз, твердый воздух, пухлый снег сухой, не осенний, едва держится на еловых лапах, потревоженный падает. Тихо, беззвучно падает потревоженный снег, рассыпаясь в облако стоячее…

На Кобылкиной пади разошлись мужики, перекурили — трое пошли вправо, стали забирать в сопку, двое пошли влево, тоже взяли повыше, недалеко от Хомякова следа идут, на гривы Кобылкины забираются.

На охоту похоже, будто медведя на ходу обрезают, окружают, чтобы выходной след не выпустить. Да только здесь не медведем пахнет, а вьется посередь облавы Хомяков след, собачьими петлями изукрашенный…