Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 42



Года за три-четыре до революции миллионер умер. Жена получила в наследство только сахарный завод, остальное ушло кредиторам. Похоже, с большим богатством Иван не справился.

Понятно, ни миллионера, ни его жену Димитрий не помнит. Его родители относились к ним, как к однофамильцам, не больше. Ребенком, гуляя с матерью, приникал к узорчатой железной калитке. «Туда нельзя, — говорила мать, там сад Дорша». Калитку эту открыла для мальчика революция. Мать Димитрия приютила вдову богача и Марту у себя. В памяти Димитрия — сильная, рослая девица, которая донимала его заботами — то заставляла до седьмого пота делать гимнастику, то усаживала за книгу, приучала к ноэзии. Димитрий звал ее тетей Мартой и, когда расставались, плакал. Девяти лет он с матерью переехал в Севастополь.

— Ваша мать жива? — спросил Чаушев.

— Она в Архангельске. Меня после мореходки послали на Север.

Одно неясно Чаушеву, с чего вдруг пришло в голову Димитрию разыскивать Марту в Ленинграде. С детства не видел ее, не нуждался в ней никогда...

— Мне мать велела... Она в долгу себя считает. Доршиха не только за постой платила, а еще подарила моей мамаше кое-что... Нам без отца жилось не жирно...

— Была, значит, связь с Мартой?

— Нет, не было. Чтобы письма писать, так нет. Мамаша узнала от кого-то из каховских, что Марта уехала в Ленинград. А когда я начал плавать...

Димитрий говорит без запинки, свободно, и все у него связно, убедительно. Мать велела разыскать при случае Марту. Старая ведь уже и, может, одинокая. Стоянки в Ленинграде были короткие, Димитрий не успевал выполнить поручение. В августе фашисты обстреляли пароход, Димитрия ранило в ногу, и он застрял в Ленинграде крепко. Наведался в адресный стол, потом на рынке загнал шотландский шарф за полбуханки хлеба и за мороженого леща, чтобы не являться с пустыми руками. Никак не воображал, что тетушка Марта — хоть и двоюродная — встретит так нелюбезно.

— Да, странно, — сказал Чаушев. — Она же возилась с вами когда-то... И она-то вас должна помнить лучше, чем вы ее.

Потом он спросил Димитрия, известно ли ему, что Марта работала прислугой на улице Пестеля, в семье Литовцевых.

Нет, он понятия не имел.

Странно, очень странно... Правда, по голосу Марта не могла узнать Димитрия. Да, боялась впустить. Домработница, дочь богача, прячущая у себя фамильные сокровища... В жизни все бывает, конечно. Можно предположить и другое: от голода у Марты помутился разум. Ведь она была очень плоха последние дни, как говорит Зина Литовцева. Случается, голод сильно уродует психику.

А что, если женщина за дверью — вовсе не Марта?

Чаушева снова завертела вереница вопросов. Но теперь, по крайней мере, обозначилась связь между событиями, до сих пор как будто изолированными. Иван Дорш увлекался Африкой, именно он мог подарить или получить в подарок золотого слона. Путешественник Юнкер умер в 1892 году. Допустим, Дорш заказал слона для Юнкера, но передать не успел...

Потом, по пути на электростанцию, Чаушев обдумывал свой доклад Аверьянову. Не упустить ничего важного, покорить полковника железной логикой — и тогда он, Чаушев, снова примется за поиски третьего. Аверьянов не может не согласиться.

Полковника на месте не оказалось. Что ж, это и к лучшему, доклад еще не сложился окончательно. Михаил вошел в турбинный зал. Он радовал чистотой, светом, блеском шахматного, плитчатого пола. Нравилось Чаушеву и ровное, бесстрашное, уверенное гудение машин. Размышлять они не мешали, напротив, словно помогали, поддерживали своим мужественным хором.

Он бродил по зданию, гул то ослабевал, то нагонял, как верный спутник. Два монтера перекуривали у разобранного мотора, и до Чаушева донеслось:

— Эка, нацепила!..

Оба смотрели вслед женщине, той самой, которая несколько дней назад водила Михаила по предприятию.

— А тебе жалко? — раздалось в ответ. — К чему, ну к чему?.. Не мирное время! Трень, трень, будто люстра!

Чаушев из любопытства подошел, и теперь монтеры смотрели на него. Один молодой, другой постарше. У старшего черты лица мягкие, юные, и седина на висках кажется приклеенной. А у молодого лицо тяжелое, губы изломаны злой усмешкой.

— Вот привязался, — произнес старший. — Носит Рубанская сережки. И пусть на здоровье носит.

Чаушев не заметил сережек. Он нарочно заглянул в цеховую контору. Рубанская спорила с кем-то. Она хмурилась, металлические серьги с длинными висюльками очень шли к ее черным волосам с седой прядью, к жесткому разрезу рта.

Тем временем полковник Аверьянов вернулся. Он ходил на Литейный, к начальству, видел там партизана, доставившего через линию фронта шифровку. Партизан угощал трофеями — фасолью и салом из немецкого обоза, — и полковнику досталось тоже. Когда Чаушев вошел к нему, в углу на плитке урчала кастрюля и невыносимо вкусный запах разливался по комнате.

— Тащи ложку! — бросил Аверьянов.



Михаил докладывал, невольно поглядывая на кастрюлю, она притягивала как магнит.

— Димитрий Дорш, — выговорил Аверьянов. — Приятель здешнего машиниста... Ты сам видишь, Чаушев, Эрмитаж нам вряд ли что скажет. Здесь все разматывается, на ГЭС. Здесь — сердцевина.

Он снял крышку с кастрюли, крякнул, повернулся к ней спиной.

— Фасоль долго варится, — промолвил Чаушев, мрачно переминаясь с ноги на ногу.

— Знаешь, на кого ты похож? — спросил Аверьянов благодушно. — На рысака, которого впрягли в телегу. Я приучал в деревне такого, из помещичьей конюшни. Нам навоз возить надо, а он... Оглобли все перекорежил...

Чаушев не засмеялся.

— Я считал, — начал он, — тут дело завершается, и моя роль...

— Твоя роль! — воскликнул Аверьянов. — Артист! Нашел Дорша, потолковал, принял все за чистую монету... Братишка-моряк, свой в доску... Так ведь?

— Не вижу причин...

— Ладно! Где твоя ложка?

Сердиться ему не хотелось. Михаил извлек ложку из кармана пиджака, — как многие ленинградцы, он постоянно носил ее с собой.

Аверьянов поддел одну фасолину, подул, пожевал с видом знатока, кивнул. Говорят, он до войны был кулинаром, кормил гостей обедами собственного приготовления.

За едой оба умолкли. Полковник доставал фасоль из кастрюли, а Михаилу, по его просьбе, положил каши на алюминиевую крышку. Лейтенант сперва подержал ее за дужку, обжегся, опустил на колени.

— Хочешь еще?

Чаушев хотел, но отказался, чтобы не быть чересчур обязанным. Он еще надеялся поспорить.

— Приказываю есть! — И полковник добавил полную ложку. — Фасоль — она фосфор. Мозг питает.

Доскреб кастрюлю, поставил на остывшую плитку. Потом раскрыл папку, показал Чаушеву столбик фамилий на отдельном листочке. Три зачеркнуты, осталось шесть. «Контингент сжимается», — вспомнил Михаил.

— Дни у нас самые горячие, — слышит он. — Отвлекаться мы не имеем права.

На отдельном листочке в папке Аверьянова оставалось все меньше незачеркнутых фамилий. Это не был официальный документ с регистрационным номером, просто личная запись, над которой полковник любил размышлять. Наконец отпали все возможные виновники аварии, кроме одного. Черный карандаш Аверьянова обвел вокруг одной фамилии резкую, с нажимом, рамочку. И пририсовал знак вопроса.

Когда Чаушев рассказал полковнику эпизод с сережками, Аверьянов рассеянно кивнул. И то сказать, голод, обстрелы у многих вызывали ожесточение, злость. Не только у Шилейникова.

Чаушев не раз заводил беседы с монтерами в перерыв или после смены и как бы невзначай присматривался к желчному человеку с тяжелыми чертами лица, молодому только годами.

— Характер у него скверный, — сказал Чаушев полковнику. — Товарищи его не очень-то любят.

— Характер? — спросил Аверьянов. — А может, настроение? Откуда тебе известно?

Чаушев смутился.

— Будучи пацаном, — сказал полковник, — я тоже так судил, с налета, с кондачка. Ты извини меня. Тебе уж пора бы... Положим, с собой я не равняю. Меня жизнь трепала, мяла и опять трепала.