Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 90

Жихарев снял штаны, показал мне перебинтованную от паха до голени ногу. Он изжарил яичницу из пяти яиц, с помидорами, угостил меня кофеем и «Беломором». Сам за это время выпил полбутылки спирту, кряхтя, стеная, лег в постель.

Еще судьба русского человека с поворотом не в ту сторону. Жаль, мужик-то хороший.

Пируют дрозды на черемухах. Ягода черемуха сладкая, вяжет во рту. Налилась соком калина. Брусники сей год нет, клюква, говорят, реденькая. Иван Текляшев говорит: «Я по одной ягодке собираю, руки замерзнут, костер разведу, чаю сварю, сижу, хорошо. Я в лесу себя лучше чувствую».

В нашей деревне Алеша подводит сруб под избу Валентина. Маленькая Маша говорит: «струн». Иван сомневается: «Пятистенка, а они под четыре стены венцы подводят. На домкрате поднимут, а та просядет. Не знаю, навряд ли, у нас мужики какие строители были, и то не всякий брался».

А я думаю, выйдет, у Алеши не может не выйти. Алеша один такой, его поселил у нас на Горе тот, кто знал, кого поселить, чтобы Гора не облысела, то есть не заросла бы чертополохом.

На луговинах белым-бело от кипрейного пуха.

Белым-бело от утреннего мороза. День будет хрустальный, как в стихе Федора Ивановича Тютчева:

Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора —

Весь день стоит как бы хрустальный,

И лучезарны вечера...

Но каково моей картошке на первоначальном морозе? Картошка оставлена в машине в Корбеничах, сам я кукую в Нюрговичах на Горе, раздираемый противоречивыми побуждениями: продолжать куковать (наиболее милое мне времяпрепровождение) или вывозить картошку?

Вчера ходил в лес, на Ландозеро, в углу Ландозерского болота нашел мою клюкву, насобирал, но скоро соскучился: руки зябнут и все внаклонку, как картошку копать, а клюква сей год мелкая. Каждая ягода располагает к особому настроению при сборе, требует от ягодника определенных волевых усилий и состояния души. Одно дело собирать с куста сладкую спелую малину в ласковый летний день, когда она сама падает в твою торбу, иное — выковыривать из мокрого, стылого мха, в холодрыгу твердую, кислую до оскомины клюквину. Клюквенная путина — для людей неизбалованных, азартных и с воображением. Вот как Ваня Текляшев: «Сто килограммов клюквы наберу, продам, куплю курева». То есть все уйдет в дым.

Чего-то во мне не хватает для собирания клюквы. Или есть что-то лишнее, неизжитое, мешает; надо освободиться — и тогда на болото, в путину!

По радио только и говорят, что человек сам источник своих несчастий и болей. Вот если бы он, человек, установил бы с миром доверительные, покладистые отношения, то и жил бы кум королю. Вот если бы он, человек, не реагировал на пакости мира как на личные оскорбления, то и была бы ему не жизнь, а малина. Единственное, что может посоветовать занемогшему нынешнему гражданину радио — орган речи властных структур государства, — уподобиться индусу, уповать на карму, то есть подчиниться ходу вещей, не высовываться.

А на дворе белым-бело — росой сойдет пугливый иней. Дотуда, где гнездится зло, отсюда нет ни трасс, ни линий. В большой печи горят дрова, туманы ходят над водами. Моя седая голова, скажи: куда? что станет с нами?

Мой Сатана споспешествует мне (я вижу осень чудную в окне), но под конец принялся чинить мне пакости: надо плыть в Корбеничи в байдаре, а раздулся такой встречный запад, что полетели листья с черемух, загудело в трубе, задребезжали стекла, одолели меня мои хвори. Тут ко мне пришла не знаю чья голодная собака, хорошая. Собаки все хорошие. Сидит, смотрит мне в глаза: дай! Я дал ей горохового супа, сваренного вчера в русской печи. Сам съел миску, собака вдвое, просит еще. Я дал ей калины, толченой с сахаром — нашей главной чухарской ягоды при дворах, она поела калины. Вот какая хорошая собака!





Между тем ветер и хвори не унимаются. Лежу на печке, греюсь об ее тепло, пропитываюсь ее чухарской сажей. Тут пришла Клара Даниловна, мать Тани, жены Льва, старушка семидесяти трех лет, божий одуванчик, говорит:

— Вы не могли бы прихватить с собой банки? У Тани со Львом варенья наварено, тащить пешком к автобусу тяжело.

— Конечно, возьму, но куда плыть в такой ветер?

— Если хотите, поплыли на нашей лодке, мы плавали, ничего.

— А как же вы обратно?

— Доплыву, я привычная.

Проводить нас на берег прибежала ничья собака, убивалась, что я покидаю ее. Полоскавшая белье Оля сказала, что собаку зовут Даша, жившие в Адином доме люди уехали, а ее бросили, а у нее щенки. Мы поплыли, я на веслах, Клара Даниловна в корме; Даша нас провожала, докуда могла пробраться в чапыге.

В Корбеничах я попрощался с Кларой Даниловной. Попутный ветер пригонит лодку... Если не выдует божьего одуванчика. Экая попечительная старушка!

В Тихвине заехал к Ольге Самойловне Клепиковой; в двухэтажном деревянном доме Клепиковых мы жили в войну. Ольге Самойловне за восемьдесят, она помнит, по памяти любит моих маму и папу. Накормила меня грибным супом, напоила чаем, поцеловала, перекрестила — последний человек из той жизни, где были мои мама, папа, где меня выхаживали, защищали от войны единственной — для меня — любовью.

Картошка целехонька; в первый картофельный вечер по возвращении, дома, я чувствовал себя именинником. На другой день по многим признакам понял, что именины кончились: покатался, пора саночки возить.

Ночами мне снится…

Глухарь пел не там. Смиренная морошка. Куда Макар телят не гонял.

Лет десять тому назад, в начале моего поселения на Горе, при вепсах, стоило мне припоздниться в лесу, как на розыск меня отправлялся Михаил Яковлевич Цветков — помните? я приводил его портрет: мужичок, похожий на коряжину, с глазами лесного или водяного. Миша Цветков брал ружье, постреливал, чтобы я слышал, куда идти, ежели заплутал в чухарской корбе. Он исполнял в деревне какую-то нештатную роль, выписывал газеты, имел в избе телефон, за новым человеком приглядывал, может быть, кому-нибудь докладывал или вел себя так по привычке-натуре. Он мне с гордостью сообщил, что в войну был охранником в лагере на Свирьстрое, случалось, дежурил по лагерю, то есть становился на время главным бугром, а также приводил приговора в исполнение. Работа была государственной важности, форма военная, а льгот как участнику войны не дали, несправедливо...

Однажды весной я отправился в дальний бор на глухариный ток (поставив в известность Цветкова). Пришел, как положено, вечером, обустроил табор: нарубил сушняка на костер, лапника на ложе... Не очень-то спал; мороз пробирал по коже при чьих-то шагах, уханьи филина. В два часа ночи прокрался на ток... Промаялся до рассвета, глухари не запели, что-то было не так. Вернулся на табор, расшевелил уголья, пригрелся, прилег, забылся. И вдруг услышал во сне как будто усиленную динамиком глухариную песню: щелканье и шкворчанье. И, главное, уловил направление, откуда доносится звук. Продрал глаза: солнце встало, время тока кончилось, да и табор мой далеко от токовища. Но песня продолжала шкворчать где-то у меня в мозжечке. И был мне голос: «Беги!» Я перевалил горбину, поросшую сосной, свалился в болотистую низину с нерастаявшим снегом... На той стороне болота внятно токовал глухарь. Подойти к глухарю на выстрел под песню — на виду, по рыхлому снегу... Я медленно подвигался, увязал на каждом шагу. Мошник впал в экстаз, сыпал песню за песней, не мог закончить концерт, хотя пора уже было. Я увидел его... и он увидел меня. Загрохотал крыльями. Действо происходило не там, где надлежало быть току. Не там... И не так. А как же? До сих пор не знаю, что было тогда, кто подал мне голос: «Вставай! Беги вон туда!»

Вернувшись с тока, еще не остывший, я рассказал Цветкову о том, что только что пережил. Он ухмыльнулся, посмотрел на меня глазами лесного-водяного, объяснил: «Это у вас была галлюцинация: когда очень сильно прислушиваешься, очень хочешь услышать поющего глухаря, может примерещиться песня. А что пел не в гриве, а на болоте, этот ток не фиксированный, поют широко».