Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 90

Я вышел на стрелку Васильевского острова... Рекламные щиты приглашали покурить «Мальборо», «Кэмел», настойчиво предлагали «Тест Вест», то есть попробуй курнуть «Веста». Мимо на дикой скорости с ревом проносились «мерседесы», «вольво», «БМВ», еще какие-то капсулы и коконы. Хотелось сказать кому-нибудь: «Перекурили, господа, и будет. Давайте о чем-нибудь задумаемся, ну, хотя бы: чем будем дышать?» Но сказать было некому.

На сходе к Неве, под парапетом удильщики забрасывали донки, ждали поклевки. Летел тополиный пух. Как прошлогодний снег.

Почему не прилетели ласточки?

Время таволги. Весною в Африке. Кто во что горазд. Родимый корнеплод. Любовь не картошка. Человек из ресторана. Один медведь, другой медведь. Калина вызрела.

22 июля. Чога. Селений на Руси так много, и в каждом собственный узор. Деревня есть, зовется Чога; сижу в избе, несу дозор; неомраченною душою внимаю рокоту реки, припоминаю смутно, что я, так поступил иль вопреки? Зачем свернул с большой дороги под шелест неплакучих ив? Сужу себя, ничуть не строгий, переживаю детектив: я убегал, меня ловили — повестки, женщины, года... Как пишут в прозе, волки выли, и все текла моя вода. Моя река — названье Чога; откуда корень — темнота. Укромна речка-недотрога, и нет через нее моста. Ее, как струны, звучны струи, над ней горланит воронье. Спокоен, не мечу икру я: хоть быстротечно, а мое.

Из поездки досюда одно впечатление; рядом со мною в автобусе ехал довольно молодой человек русского вида, с металлическими зубами, в дурацкой каскетке с сеткой сзади, будто накомарник наоборот, с высокой тульей, надписью не по-русски — бейсболке. Таковых головных уборов довольно-таки много на головах наших непуганых идиотов, хучь демократов, хучь патриотов: у нас любят вырядиться во что-нибудь совсем уж непотребное-забугорное. Наши девушки носят юбочки чуть ниже промежности... Но это уж из другой оперы, вернусь к дорожному впечатлению. Мой сосед в бейсболке сказал: «Знаете, я читал книгу об этих местах, там так все написано, просто не знаю... Я дал маме прочесть, маме некогда, она на огороде... А я прочел. Ну, знаете, там все ну просто не знаю... Автор, кажется, Глеб Горышин, как-то так». Я скромно признался: «Я Глеб Горышин...». Сосед впал в транс, в Тихвине сходил выпил водки, далее заговорил в тоне неумеренной лести, трагически восклицал: «Такой человек и едете в автобусе?! Вам надо ехать в «мерседесе»! А если в автобусе, то с транспарантом, чтобы все знали, кто едет!» Отвлекаясь от главного пункта, сосед высказывал примерно то же, что высказывают другие русские люди... в бейсболках (не игравшие даже в лапту): вот ужо маленько потерпим — и покажем этим сволочам... Ну да, то самое и покажем. Я вяло возражал, что не покажем, показывать нечего. Сосед возбуждался, ожесточался, восторженная приязнь к ближнему перетекала в злобу, склоку; могло дойти до рукоприкладства. По счастью, мой читатель вышел в Бору, можно стало дышать.

А так все путем. Мою картошку в Чоге Иван Николаевич Ягодкин без меня прошел плугом, поправил борозды, окучил. Картошка хорошо развивалась, зацвела, но в какой-то из дней, поскольку не было хозяина, а изгородь худая, цветочки объели овцы с барашками. Моя картошка горестно отличается от увиденных мной по дороге и в деревне Чоге картофельных полос. Картошка всюду покрылась белым цветом, как белым снегом, а у меня... Ах, лучше не видеть! Что теперь будет с моей бедной картошкой? Я обратился с этим вопросом к местной бабушке. «А не знаю, — сказала бабушка, — такого у нас не бывало. Картошку растить — это надо жить и ограду хорошую сделать. Вот у вас первый такой опыт и будет. Бывало, цветы на картошке морозом прихватывало, все равно уродилась, не так хорошо, но собирали».

Что станется со мною? Это опять же из другой оперы. Опера не играет. Ночью шел дождь. В Чоге убыстрился темп водохода, соответственно тембр самовыражения бегущей воды.

Да, овечки-то Ивана Николаевича Ягодкина. Сегодня глянул в окошко — все до одной в моей картошке. Стал думать о характере русского человека (овечек шуганул, кольев в ограду навбивал); опять врубился в стихи, о мужиках нашей деревни: дядя Ваня на покосе, дядя Митя (Дмитрий Михайлович Михалевич) за бугром. Дядя Боря бросил водку, рубит баню топором.





Как подумаю, сколько еще надо навострить кольев, сколько выйдет картошки из несведенного овцами, так и захочется уйти в кусты. А в кустах — по сезону, по мокроте погоды — комары всю шкуру изрешетят. Ни в одной стране эдакой гнусности нет, разве что в Африке москиты. Но там кокосовые орехи: мальчишка заберется на пальму, как юнга на мачту, тряхнет, орехи сверху грянутся оземь, в каждом пища и молочко.

На дворе прояснело. Зашел к Альме Петровне Михалевич. Ее хозяин Дмитрий Семенович в Голландии, скоро приедет. У ее сестры Нелли такая же язва на луковке двенадцатиперстной кишки, как у меня. Поговорили о язвах. Почему-то захотелось потрогать то место, где у Нелли язва. Но мало ли чего захочется дачнику на свежем воздухе при виде свежей дачницы?

Местная бабушка сказала: «У нас воздух хороший». Сегодня проснулся: хорошо! солнышко взошло, ласточки свиристят. Вчера рубил ольхи на угоре, таскал на изгороду с решимостью в душе: не дать остатнюю картошку овцам с коровами.

Иван Николаевич сказал: «Овцы — это ерунда...». Он сказал другое слово, производное от универсального трехбуквенного, но не буду его приводить, хотя нынче в печати приводят. «Коровы попортят, — сказал Иван Николаевич, — копытом семенную картошку достанут, тогда... а овцы — это... Так-то картошки соберешь — и тебе на зиму хватит, и зятю. Только бы коровы не попортили. Их не удержишь. У человека две ноги, он и то, когда ему надо, куды хошь заберется, а у коров четыре ноги». Я с еще большим рвением ринулся рубить мягкотелые ольхи.

Мы выпили с Иваном Николаевичем. Тотчас явилась Дарья, грозная, как богиня Немезида, страшным голосом захрыпела: «А ну давай домой! Суп на столе, а он рассевши». Мужик засобирался, засуетился, проворчал: «Шагу не даст ступить, караулит». Дарья своего мужика оберегает от дурноты, сохраняет в его мужицкой сути хозяина-работника. Ее всевластие над хозяином в иные моменты — от права хранительницы очага: мужик ослабнет — и очаг погаснет. Таково условие самоспасения крестьянского рода, не изменившееся в веках. Иван Николаевич знает его, когда нужно — покоряется своей богине-береговине. Зато и дом Ягодкиных крепко стоит. Правда, что было у меня, мы уж выпили. Иван Николаевич умеет упредить свою хозяйку, она ему самую малость попустительствует, на этом держится супружеский альянс.

Вздремнул, продрал глаза: батюшки! Под окном Соболь на красной «Ниве». Привез мне «Легкий полевой обед» — так называлась моя повесть о том, как поссорились Антон Григорьевич с Ильей Яковлевичем, председатели колхозов в предгорном Алтае. Михаил Михайлович Соболь — директор совхоза на Вепсской возвышенности — прочел и запомнил, меня как автора принял в свой общекультурный набор. И так я был рад Соболю, приобнял его молодые плечи: «Ах, Миша, ты мой благодетель». Соболь сказал, что вообще все плохо, но урожай хороший. Механизаторы стараются на заготовке и вывозке кормов. В июне он им заплатил по 100 000 (так сказал Соболь, у механизаторов я не спрашивал). На бензоколонке, в других местах, где можно что-либо уворовать совхозное, установили круглосуточное дежурство ИТР, на добровольных началах. Сам Соболь день на работе, вечерами с семьей на покосе... Деревня живет своей жизнью — для себя, не помышляя о городе. Вырубаются тракты связи деревни с городом: бывало, каждый вечер показывали кино, теперь кина нет, одна дискотека.

«Мужики страшно пьют, — сказал Соболь, — как на собственных поминках. Раньше поддавали, но такого не было».

Ночью болела язва: мне-то при язве алкоголь — сущий яд, забылся со сновидениями средней тяжести. Утром проснулся — хорошо! коровы звякают колокольцами, в огородах белым-бело от картофельного цвета (кроме моего огорода).