Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 90

«Горит свечи огарочек…».

Обживаюсь в избе Владимира Соломоновича Бахтина. Моя-то продана, я уж писал про это. В деревне нас трое: я, кооператор Сергей и вот прибыл Лев. У меня пока что, в моем обиходе, две избы. Изба Соломоныча поприютнее бывшей моей, поставлена не совсем лицом к Озеру, а бочком, так что Озеро видно, и солнце заглядывает.

У печи в избе Соломоныча маленькое чело, в этом есть свой резон: жар наружу не выходит, а нагревает бока и спину печи. И так мне сладко спалось в первую ночь на этой печи. Вот кому что: одним достанутся в жизни почет со славой — греют; хотя это, собственно, пустяки; другим утешение в детях, внуках — это отрадно; у третьих добрая жена стряпуха-хлопотунья. Ну и так далее... Обделенному долгогреющими благами в какой-нибудь момент его судьбы предоставляется русская печка, всю ночь задарма без устали греет. Ну ладно, об этом уж говорил.

Утром встал в шесть, холодно, пасмурно, тетеревов не слыхать; жаворонки в небе затеяли трезвон. Сбегал на лодке Льва, посмотрел сеть — пусто, пробежал с дорожкой — то ли рано, то ли поздно, то ли холодно, то ли высокая вода, то ли щука ушла в берег, то ли не пошла...

Вернулся в избу, сварил в предпечье на лучинках чайку. Изладил на подворье козлы, напилил черемухового сушняку. Вспомнил: «Лошадка, везущая хворосту воз...». Лошадка везла воз хворосту, очевидно, для топки печи. Печь можно топить хворостом. Выведрило. По радио обещают мороз. Да мало ли что обещают по радио.

Утром дул север пополам с западом, то есть это — верховка: север, запад наверху, юг, восток внизу. Утром было тихо, все как должно быть на селе ранней весной. Хотя весна, по срокам, на излете. Тетерев издавал хриплый воинственный клич, но не сыпал, не гулькал, не токовал. Или я не услышал. Я сошел в студеное, с восходящим солнцем, с истаявшей, как лед на Ландозере, Луной, с жаворонками, парой лесных голубей-вяхирей с белым пером, с кукушкой майское утро — с неостывшей к утру печи с ее почти бесконфликтными снами. На теплой печи сны снятся недраматические. Вот. Утро было с морозцем-утренником, припудренное инеем, а на печи... Будешь ерзать на печи и развалишь кирпичи...

Северо-запад так и дул весь день, с обеда завыл крайней силы северик.

И все знамения, приметы, предчувствия, внушения... Топил печь, соображал: ежели бы ее истопить двумя охапками березовых, еловых, осиновых дров, она бы и теплом раскошелилась. Березовые дрова были так же несбыточны, как суп с клецками на первое, макароны по-флотски на второе... И вдруг словно кто-то меня толкнул (Ангел, кто же еще?): спустись в подпол. В подполе моей старой избы... Десять лет жил, ни разу не слазил, а ведь хозяйка, торгуя мне избу, с непроливающейся внутренней слезой открыла: «Там в подполе дров полно у меня заготовлено, на зиму хватит». Зиму изба стояла без меня, а к лету забылось. И вот... стоило мне подумать о березовых дровах, — извольте, горят в печи ровным, спорым, лижущим пламенем, с синевой, с каким-то слитным звуком, будто в горении добрых дров присутствует пение. Ну хорошо, дров у Галины Денисовны Кукушкиной заготовлено много. Она продала мне избу с дровами. Теперь она продала ту самую избу другому мужику, надо думать, без дров, за другую цену. Дров в подполе никак не может быть: самый нерадивый хозяин сжег бы до щепки за десять-то лет.

Я говорю Льву: Лев, так и так, мне этих дров из подвала не вытаскать, у меня был инфаркт, есть нестабильная стенокардия, язва двенадцатиперстной кишки и еще кое-что по мелочи. Хочешь, бери... День на исходе, а Лев все трудится, пятилетний Димка ему помогает. Только подумал: вот бы и мне, — слышу, уже везут на тележке...

Десять дней живу в деревне, провожу мои весенние каникулы. Весна как будто остановилась в том состоянии, в каком была, когда я ступил на этот берег. Почки на черемухах все те же, березы на той стороне белесоваты, осины дымчаты, чуть желтеют ивы-вербы. Во всем зачарованность: природа чего-то ждет — дадут тепло, и можно зазеленеть, распуститься, зацвести. Я пережил в деревне десять дней отсрочки весны; весна не двигалась, не меняла окраски, настроения. Десять дней поливал дождь, дули свирепые, как моджахеды, ветры.

Окошко в кухне прямо на запад. Посередь окошка садится солнце, наполовину село в темный лес. В Озере отражается лес потусторонний, не поддающийся велению или приглашению весны изменить цветовую гамму, отрешенный от хода времени, непричастный. Правда, двинулся: зажелтели черемуховые почки, ивовые пуховки. Ближний лес, по сю сторону, — веселее, зеленее, и у нас свищут дрозды-пересмешники соловьями, крякают утками. Реки убрались в берега. По утрам хрустит под ногой иней. В урманах лежит снег. Глухари то ли поют, то ли молчат. Неубитые глухари. Кто убивал заозерных наших глухарей, таких я знаю двоих. Сам за годы топтания здешней тайги не произвел ни одного выстрела в живое существо, не нанес урона фауне (нет, вру, убил одну белку, скормил оголодавшей собаке Песси, так она рьяно работала по белке).

Однако нынче в мае иду в лес с ружьем. Подхожу к Сарке, река все еще бесится, ольхи по ее берегам, побывавшие на стремнине, переболевшие водянкой, стоят неодетые, неприкаянные, как беженцы с Кавказа или из Средней Азии. Но вскоре укоренятся, зазеленеют, обрастут высокой травой. Я иду на ток, меня не может остановить Сарка; вхожу в поток с поднятыми заколенниками. Сарка сносит меня, валит, захлестывает поверх голенищ. Но я перехожу поток, разуваюсь, отжимаюсь. Все ладно, в порядке вещей: идти на ток с сухой ногой — это против правил. У входа в дальние боры, где на пригорках и в падях токуют мошники, обретаю табор, с кровлей из елового лапника: вороги этого тока, вообще рода глухариного (и человеческого), очевидно, возглавляемые Жихаревым, коротали здесь полночи, до урочного часа. Ну что же, и я...

Луна взошла круглая, без вечной своей зеленоватой сопутницы Венеры, покатилась вправо, путалась в сосновых кронах; на ее лике постоянно проступали рожи, гримасы. Луна светила ярко, направленно, как юпитер на сцене. Костер из отволглых дров не очень-то меня грел (срубить сушину чего-то не хватало, хорошего топора или бодрости духа); чай из снега получился вкусный. В два часа ночи — по новому, весеннему времени — я был в месте предполагаемого тока. То есть, каковы пределы места, облюбованного для токованья, знает только летящий на токовище глухарь. Вычиркнул спичку посмотреть время. Неподалеку с вершины сосны слетел глухарь, до времени проснувшийся, очевидно, обеспокоенный, нервный.





Небо на востоке зазеленело, прояснело; затренькали пичуги; приморозило; заколели мои непросохшие ноги. Встретив зарю в лесу, вернулся к костру довольный, даже и не уставший. Ну, хорошо. Потянуло на печку.

16 мая. 7.30 утра.

Менять узор и бег огня

посредством кочерги

в печной разверстой пасти...

Смотреть, внимать добру тепла

и, голову склоня,

остатний хлеб делить на части.

Абсолютно тихо, чуть дует невесть откуда. Уезжаю, уезжаю, пять картофелин сажаю... Высоко в небе шкворчат жаворонки. Вдруг приходит кардинальная (радикальная) мысль. Вышел выгрести из кастрюли недоеденную овсяную кашу — птичкам Божиим... В сознании (подсознании) замигала сигнальная лампочка (кардинальная мысль): съешь сам, съешь сам, съешь сам. Превосходно!

Копал полосу под картошку, разумеется, задерневшую. Нравственная дилемма возникла сразу, по первому отвалу дернины: как быть с червями. Резать, рубить их с плеча лопатой не поднялась рука. Вытаскивал, отпускал в черную землю. Но пришлось и порезать, порубить.

Пора в путь-дорогу такую далекую, что не приведи Бог. Пора, мой друг, пора... Прощай, моя деревня! В эту весну ты была ко мне, как всегда, строга, взыскательна — и милостива. Милость воистину царственная: лишился одной избы, обжился в другой — приютной, охотничьей, рыбачьей. Никакой другой карьеры для себя не вижу; в охотничьей, рыбачьей избушке надлежит... ну да, соответствовать. Первое, к чему быть готовым, — к утрате, может статься, и этой избы. Главное содержание человеческой жизни — утраты: надо знать, чем заместить утраченное, куда отойти. У меня припасена изба в деревне Чоге. Туда и лежит мой путь.