Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 90

— Мы вас ждали, — сказала Божена. — Ты сказал, что приедешь днем, а приехал ночью. Здесь была вся интеллигенция Варшавы. Мы тебя ждали, а ты не приехал. Почему ты не приехал?

Я стал оправдываться, но меня не слушали. Однако мало-помалу мы втягивались в домик, доставали, ставили на стол свои припасы. Являлись к столу отдельные представители интеллигенции Варшавы, по тем или другим причинам заночевавшие в домике. Одного интеллигента нашли в садике заснувшим под яблоней на траве. Настроение поднималось, о несбывшемся забывалось. Нас поселили в двух спальных комнатах на втором этаже. Внизу была большая гостиная с прекрасной библиотекой польских, французских, английских, русских старинных отборных книг, кабинет хозяина дома в том виде, каким был при хозяине, с рогами, шкурами, ружьями. В цокольном углубленном этаже тоже можно было жить, туда и переместилась хозяйка с нашим приездом. И так нам всем хорошо зажилось в домике у Божены! Про мальчиков Гжегоша и Карола, кажется, совсем позабыли, хотя они уже были не маленькие, все видели, по-своему соображали, завязывали знакомство с нашей Катей, впрочем, гораздо осторожнее, чем мы завязали знакомство с Боженой (Катя тогда была очень мамина дочка, да и теперь). В доме у Божены жила ее как бы домоправительница-компаньонка, симпатичная, пухлощекая, с веснушками Веся, приглядывала за мальчиками, главное, кормила (не в обиду маме будь сказано; на маме все в домике: и мальчики, и Веся; мама — стратег).

Веся училась на журналистку, мы съездили в гости к Весиным родителям в лесничество в буково-грабовом лесу на берегу Вислы, в лесной дом с собственным медом и медовухой, с земляничным, черничным, малиновым вареньями, рожками и шкурками косуль на стенах, маринованными опятами, полным достоинства и доброжелательства охотничьим псом, степенным котом, умиротворяющим духом естественных радостей жизни добрых, открытых душ. Живущие в лесу люди одинаковы на всем земном шаре. Меня хлебом не корми — только дай поговорить с лесными людьми: о зайцах, глухарях, рябчиках, медведях, окунях, линях, язях, пусть о косулях, фазанах, зубрах. Дай Господь здоровья Весиным родителям, коли они живы, а если нет, то земля им да будет пухом.

Мы съездили с Маженой к ее матери в Закопане...

При слове «Закопане» память тотчас предлагает картину из моего туристического прошлого. В начале шестидесятых годов, в пору моей второй молодости, я был в Закопане с группой — по линии профсоюза культуры. Всем было весело, за рубль давали двадцать злотых, а на двадцать злотых — у! лети душа в рай! Как-то после танцев в ресторане (танцевали тогда не врозь, а парочками в обжимку) мы вышли с моей партнершей по танцам, молодой, птицеголосой русской женщиной, коллегой по профсоюзу культуры, в пахнущую мартовским морозцем ночь, в синеватые под фонарями, искрящиеся снега. Нам подали закуржавелую лошадку, впряженную в легкие сани с медвежьей полостью, с улыбающимся возницей. Мы сели, укрылись медведем, зашелестели полозья, заекала селезенка у лошади, ямщик запел: «Закопане, Закопане, сердце закохане...». Как в рассказе Аверченко, «Все заверте…». Боже мой! Мог ли я тогда предположить, что в недалеком будущем буду прокатываться по закопанским горкам на собственном авто, в обществе двух прелестных дам и похожего на меня моего ребенка?! Воистину неисповедимы пути Господни!..

Мать Мажены Пясецкой пани Барбара проводила лето в Закопане, в особняке, сохраненном правительством за семьей Пясецких, по-нашему, на госдаче. Впрочем, возможно, замок Пясецких содержал «Пакс», не знаю. Пани Барбаре оставили и машину, с шофером (так было в 1979 году).

В замке Пясецких в Закопане соблюдался строгий, чинный, ритуальный распорядок, как и в доме в Мокотуве, к столу выходили точно по часам. По усадьбе вдоль ограды бегала овчарка величиною в полтора брянских волка. С ней страшновато было даже обменяться взглядом.

Шофер Пясецких Казимеж повозил нас по горным дорогам. Он первым заговорил по-русски, со словечками того лексикона, какой пришел в нашу литературу вместе со снятием запрета на лагерную тематику. Первым делом Казимеж сказал, что не разговаривал по-русски с тех пор, как освободился из лагерей, где провел десять лет, сначала на Печоре, потом на Колыме. В войну он партизанил вместе с Болеславом Пясецким...

— Нас на баржах привезли по Печоре, — рассказывал Казимеж, перенося ногу с газа на тормоз на горном серпантине, где повизгивали баллоны на крутых виражах, — высадили в тайге... Стали лес валить, бараки строить, зону огораживать. Мошкара ела, а после морозы. Кто послабее, те откидывали копыта; у меня, слава Богу, силенка была, я из крестьянской семьи, ко всякой работе привычный. И в войну тоже нахлебался по завязку. Так что мне было легче, не доходил. Да... Стали строить пекарню — без хлеба и зэкам и вохре хана. Стены поставили, крышу, а печки нет. Всех выстроили, начальник лагеря справшивает: «Печники есть? Надо печь скласть, хлеб печи». Никто не выходит. А мне в молодости раз пришлось печь класть, родители дом строили, все сами и печь вместе клали, в ней хлебы пекли... А риск большой: что-нибудь выйдет не так — и пустят в расход как вредителя, это им раз плюнуть. А и на общих работах тоже доходить, раньше или позже дашь дуба. Я высунулся из строя: «Я печник». Стали класть печь, подручных я себе выбрал тоже поляков. Склали. Первый раз затоплять — у меня душа в пятках: начальство собралось, а вдруг тяги не будет? — тут же бы и пришили. Знаете, и добрая печь, когда долго не топишь, дымит, а новая тем более. Я загодя дровишки подсушивал, лучины нащепал, бересты запас, все сам сложил в печь... Как первый-то дымок наружу повалил, у меня темно в глазах стало, ну, думаю, все; стал про себя молиться... Слава Богу, загудело... Меня и пекарем назначили, выпекать лагерный хлебушко, правда, жидковатый, но жить стало можно...





Урки на меня всю дорогу зуб имели, тоже могли пришить; так и жил между двух огней: один в печке, другой в бараке на нарах. Может, они и в этап меня спихнули — на Колыму.

Там на рыбных промыслах вкалывал, тоже жить можно, опять повезло. Наверное, в рубашке родился... — Казимеж светло, изнутри улыбнулся, будто тяжесть свалил с души. — Это я вам первым русским рассказываю.

После Мажена нам досказала историю Казимежа:

— Поляков не отпускали из ваших лагерей. Почти никто не возвращался в Польшу. Папа подавал апелляцию на Казимежа... Он возвратился, стал шофером у папы. Папа только с ним ездил, больше ни с кем.

На обратной дороге из Закопане в Варшаву в Кракове я подвернул к бензоколонке. Сразу мой «самоход» облепили юноши и девушки, все вымыли с пеной, проверили «тиснение» в шинах, масло в картере, хотя я ни о чем таком их не просил. Полез за бумажником расплачиваться. Мажена опередила меня: «“Пакс” оплачивает твои дорожные расходы». Вот так легко тогда жилось в Польше автору книг, издаваемых «Паксом», — «неидеологического содержания».

Краков мне больше нравится, чем Варшава, ну да, как у нас приезжие говорят: Ленинград нравится больше, чем Москва. Нельзя сказать, что наши старые провинциальные города, например, Новгород, Вологда или Кострома, нравятся мне больше, чем Петербург, но когда я бываю в Новгороде, Вологде, Костроме, на таких зеленых улочках у реки, я чувствую почву под ногами, из которой возрос, в меня вселяется неторопливость — в смысле «нам некуда больше спешить», что невозможно в Питере; у людей в провинции другие лица, выражение глаз, чем у людей на Невском, на Литейном; у провинциалов нет кем-то навязанной цели, задачи; в провинции можно просто жить. То же примерно испытываешь и в Кракове после Варшавы.

В Кракове тогда жил мой друг-приятель, редактор одного еженедельника Богдан. Мой друг Богдан был круглолиц, смешлив, громкогласен, очень любил употреблять для аффектации русской речи весь наличный мат, без понимания дополнительных смыслов, открытым текстом, как дилетант. И вот мы идем с Богданом по одной из улиц Кракова, мой друг громко матерно выругался, помянул мать просто так, от хорошего настроения, из солидарности с коллегой из Советского Союза. В это время вровень с нами ехал на велосипеде обыкновенный обыватель Кракова. Услышав у себя над ухом громкий нахальный русский мат, велосипедист перестал крутить педали, выпустил из рук руль, брякнулся оземь. Богдан громко рассмеялся, а я притих, сочувствуя поляку: может быть, он в последний раз слышал подлый мат в тех самых местах, что и Казимеж.