Страница 105 из 106
Подымался по лестнице щупким, нешустрым шагом. Перед выбранной дверью он постоял, успокоил дыхание. Тогда надавил на звонок. Услышал скорое шлепанье туфель за дверью...
Профессор Сосновский предстал перед ним в зеленых байковых брюках, в линялой ковбойке — короткошеий, большеголовый, носастый, лобастый, с подвижной силой в мужичьих плечах. Он улыбался.
— Проходи, Иван Емельянович, — сказал профессор так, будто Кораблев был ему соседом и сердечным дружком. Он помог Кораблеву пойти, и приобнял ого, и принял его пальто, и сразу провел на кухню.
— Жена моя Шура, — приговаривал он при этом, пошла собаку прогуливать, пойнтер у меня, подружейный пес, медалист... А нам еще без нее и лучше. Нам женщин не нужно. У нас с тобой свой разговор. У женщин свое. Они нас с тобой не поймут. Ты хорошо, что пришел. Ты обиделся на меня, я знаю. Сейчас мы выпьем с тобой. У меня грибки — таких ты нигде не найдешь... Я сам их мариную...
Иван Емельянович слушал и примечал: на кухне у профессора пол был выстелен линолеумом в зеленых разводьях, на стенах висели добротно сколоченные из фанерованных досок полки, поддонье раковины тоже забрано было такими досками; стоял холодильник «Ока». На другой стороне прихожей, на чистой профессорской половине, Иван Емельянович разглядел просторное зало, беккеровское пианино с медными канделябрами. Везде развешаны были картины: собаки, зайцы, рыбы и рысаки.
— У меня здесь свояк живет, на Лизы Чайкиной, — сказал Кораблев. — Я к нему заходил спроведать, мимо вашего дома шел, Ярослав Станиславович, и вспомнил, вы адрес давали, думаю, дай зайду, с Новым годом поздравлю. А то тридцать первого декабря с делами этими закрутились...
— Да, да, да, — сказал профессор Сосновский, — любить друг друга мы разучились совсем. Любить — ведь это тоже работа, Иван Емельянович, а нам все некогда. Текучка нас заедает. Сейчас картошка вмиг поджарится, и мы не будем себя томить...
И правда, картошка явилась на сковороде. Она была маслена и румяна. Профессор был не ленив, хлебосолен. Он шлепал от холодильника до стола. И приседал, добывал какие-то стопки, колбаски. Вываливал из большего жбана в тарелку грибы. Все было вкусно, всего было вдосталь на профессорской кухне.
Иван Емельянович солодел, становилось ему утешно. И главное, не было женского глазу, надзору. Бутылка вся запотела от стужи. Вся жизнь представлялась удобной, устроенной до конца.
«Живут же люди, — думал Иван Емельянович. — Умеют».
— А что, Ярослав Станиславович, — сказал он, чувствуя, как растет в нем любовь к профессору, — полки эти вам на заказ делали, или где продаются такие?
Профессор остановился в своем вращенье по кухне, посунулся к Кораблеву, навис над ним. Кораблев был некрупен и сух, а Сосновский кряжист.
— Это я сам все сделал, — сказал Сосновский. — Ведь мы с тобой столяры, маляры, Иван Емельянович. Мастеровые мы люди. Трудяги. Художники мы с тобой. Вот эти руки нас кормят... — Он протянул и показал Кораблеву свои широкие кисти, напряженные пальцы. — Мы с тобой — мужики! Мы жизнь зачинаем. Зачинатели мы. Нам руки нужны мастеровитые и царь в голове. Царя нам нужно в башке своей выращивать! — вскрикнул профессор Сосновский и постучал кулаком в свой вместительный череп. — Без царя в башке такого наломать можно — и щепок не соберешь.
Он сел к столу против Ивана Емельяновича и налил по стопкам водку. И вовсе сделалось хорошо Кораблеву, как редко ему бывало. Все полнее он отдавался чувству свободы — от своих вседневных хлопот, от семьи и от производства.
— Нашу работу нельзя равнять, Ярослав Станиславович, — сказал он с почтением, но также и с достоинством. — Вы артист, а я производственник. У вас талант плюс образование. А я приехал в тридцатом году из Подпорожья — у нас район осиновой чуркой богат да еще от картошки брюхат... В фабзавуче откормился немножко, слесарить стал по четвертому разряду. Тут как раз финская кампания. До контузии довоевался и еще радикулит получил. На фабрике мне путевку дали в Пятигорск. Там только подправили меня на курорте — опять получил винтовку да подсумок патронов...
Пока Иван Емельянович говорил, была выпита первая рюмка. Кораблевский рассказ стал богатеть подробностями.
Профессор слушал, склонялся к собеседнику, подставлял ухо. Он налил еще. Кораблев, возбужденный воспоминанием о войне, нацелился выпить, залить себе душу.
Но Сосновский остановил его жестом и голосом:
— Не будем гнать лошадей, Иван Емельянович. Не нужно спешить. Водка подхлестывает нам мысли и память, но может и совсем загнать их вконец. Нам нужно рюмку уметь придержать. Мы слушать друг друга перестаем за водкой. А ведь главное-то наше наслаждение — в разговоре. Я слушать тебя хочу. Мне все это интересно, что ты говоришь. Мне знать тебя интересно, жизнь твою, душу... Я богатею от этого...
— У русских какой разговор без выпивки? — сказал Кораблев. — Русский Иван без пол-литра не очень разговорится.
— Да, да, да, — закивал профессор. — Для таких мужиков, как мы с тобой, — это слону дробина. Жена моя Шура придет, она нас жареным мясом покормит. Она мастерица по этой части. Она у меня биолог, доцент...
Оба выпили свои рюмки. Сосновский приблизился грудью к столу, к сотоварищу. Глаза его без очков были темны, что-то проблескивало в них, будто даже искрило.
«Быстро пьянеет, — подумал Иван Емельянович. — Что значит интеллигенция. А мне хоть бы что...»
— Я у себя, Ярослав Станиславович, в цехе в рабочее время сухой закон объявил. Чтобы никто ни грамма, ни-ни... Производство у нас такое, со спиртом дело иметь приходится... Девяносто девять роялей мы выдали за год заказчикам. Могли бы сто...
— Да, да, да, — тихо и покаянно забормотал профессор. — Я понимаю тебя, Иван Емельянович. Из-за меня ты не выполнил план... И тебе неловко перед самим собой, и перед семьей, и перед дирекцией, и перед государством. И ты сердит на меня...
Профессор словно нажал на педаль. Крещендо послышалось, рык, рокотанье...
— Один рояль! Мы недодали с тобой человечеству один рояль! Тысячу Лунных сонат! Мы оставили тысячу человек без Прокофьева и Рахманинова! Без Гершвина и Цфасмана! Без Каца и без Андрея Петрова... — И опять говорил профессор тихонько, чуть рокотал: — Человечество вытерпит, обойдется. Для серьезной музыки трезвость нужна... Высшая трезвость! — рявкнул профессор. — Наши девяносто девять роялей работают сейчас на человечество с полной нагрузкой. И не фальшивят. Мы люди мастеровые. Мастеровитые... Мы с тобой — мужики!
В это время послышался щелк отпираемой двери и радостное лоскотанье собачьих когтей по линолеуму. И пегий, губастый, гладкий, слюнявый от доброты и преданности пойнтер вбежал и тыкался мордой в колени, и желтый глаз его выражал готовность к любви.
Вошла на кухню востроглазая, крепкая женщина в брюках, лет сорока четырех. Она сказала без видимой дружбы и радости: «Здрасьте». Быстро, с хозяйским решительным видом, с брезгливостью все оглядела...
— Вы что же это, картошку-то без луку жарили?
— Это товарищ мой, начальник цеха по производству роялей Иван Емельянович Кораблев, — отрекомендовал профессор. — А это моя жена, Александра Сергеевна...
— Очень приятно, — привстал Кораблев.
— Чего же приятного-то? Не терпится, что ли, вам? Могли бы хозяйку дождаться...
Она убрала со стола сковородку, принесла другую, свою...
Сама не присела к столу. Отступила к стене.
— Давайте выпьемте с нами, — сказал Иван Емельянович жене профессора.
— Не хочется что-то, — сказала жена. — Не тянет меня па пьянство. Наверно, порода такая.
Профессор как-то набычил шею, поник.
— Ну ладно, — сказал он без прежней уверенности. — У женщин своя задача. У нас своя...
Профессор хотел уже взяться за рюмку, но женщина совершила рысий выпад к столу и схватила, сграбастала эту отраву и выплеснула ее через плечо в раковину.
И опять отступила к стене и подбоченилась...
— Я биолог, — сказала она. — Я знаю, что происходит у тебя сейчас в мозгу от этой водки. Бред сивой кобылы там происходит. Ты убиваешь клетки в коре. Ты интеллект убиваешь. Ты сам в себе истребляешь личность. Талант и пьянство — это несовместимо...