Страница 42 из 85
Войну Вы начали корреспондентом «дивизионки» на Ораниенбаумском пятачке. Потом пеший переход по ладожскому льду об руку со смертью... Кровопролитные бои подо Мгой, Карельский фронт, Маньчжурия... Ваши рассказы о войне не похожи на воспоминания других ее участников. Ни один из рассказов не замкнут сюжетом какого-нибудь ужасного случая или счастливой, Вам выпавшей карты. Вы рассказываете о войне в своем жанре, увидев ее с высоко вознесенной точки обзора, «на общечеловеческом фоне».
Вообще это излюбленная Ваша мера оценки любого литературного произведения: насколько широк и проявлен общечеловеческий фон.
Кому это удалось в высшей степени? Ну, конечно, Достоевскому! Помню то время, когда на Вашем, Борис Иванович, поместительном столе правил всем Достоевский (затем правил Пушкин): ваш стол являл собой поле брани; великое множество книг, подчиненное одному Вам ведомой дислокации; книги меняли позиции, перестраивались. Для постороннего ока на Вашем столе царил хаос. Из хаоса Вы создавали мир сущий, высокоорганизованный, все усложняющийся по мере накопления, как человеческие мозг и душа: роман-исследование «Личность Достоевского». В Вашем доме витал дух Федора Михайловича.
Помилуй бог, я не хочу сказать, что Вы вычитывали свой роман из книг. В «Критике как литературе» по этому поводу у Вас есть такая, первостепенно важная для Вас замета (неважное Вы опускали): «Завоевания чужого ума и таланта необходимы нам для собственных завоеваний, если мы способны на это, а иначе какой толк в них?»
Работа над Достоевским у Вас тоже соизмерима с целой жизнью. И она переживалась Вами как тяжкая — и в то же время сладостная — болезнь. Вы были больны Достоевским, да и теперь тоже...
Судить о Ваших работах, Борис Иванович, своими словами не хочется, держа перед собою сами эти работы. У Вас обо всем сказано так, что вроде и не оставлено места истолкователям. Есть в книге «Критика как литература» статья «Творчество и интерпретации», сопряженная с темой Достоевского. В ней Вы так объясняете свой личный — и всеобщий — пристальный интерес к гению Федора Михайловича: «Потомство судит гения, лишь признавая за ним право и силу суда над собою. Иначе у потомства вообще не было бы ни охоты, ни надобности заниматься гением: мы стараемся узнать только то, что помогает нам лучше узнавать самих себя».
Вы понимаете гения как человека в высшем смысле — «всечеловека» — на многие годы вперед, выделяете в нем прежде всего «право и силу» вершить над собою — человеком — суд, по высшей мере гения. Вы погружаетесь в личность гения, обретшую вечную жизнь в его книгах, переживаете заново коллизии, психологические драмы романов Достоевского, перевоплощаетесь в их персонажей, проходите с писателем его великомученическую — и счастливую духовными озарениями — жизнь. И пишете о Достоевском со свойственной Вам трезвостью и недвусмысленностью, зная все, что написано до Вас, ничему не веря на слово, опираясь на эрудицию и жизненный опыт.
Ваш метод открытий, система доказательств, обладая высочайшим научным уровнем, в то же время подкупает какой-то очень личной интонацией, исполненной внутренней силы бывалого человека, знающего, почем фунт лиха. Уже в предисловии к «Личности Достоевского» Вы посвящаете читателей в отправной тезис своего исследования: «Личность человеческая познается через познание вклада, внесенного в общее дело людей. Это доказывает, что, как бы ни был сложен человек, он не является для нас непостижимой тайной». И тут же оговариваетесь: «С изучением личности писателя, правда, связаны особые трудности, ибо существеннейшие черты ее выражаются в сложной системе художественных образов, различных, нередко противоположных по своему духовному содержанию».
Мысль, кажется, высказана без обиняков, но что-то осталось для додумывания, доисследования. В этой фразе Вы весь, Борис Иванович, это — бурсовская фраза, как, впрочем, и все последующие и предшествующие. Мысль зарождается на ходу, слова не притерты одно к другому. Зато здесь видно личное клеймо. Фраза изречена не всуе, необходима, как кирпич в кладке, — для целого здания.
Я думаю, Вы не сразу решились отнести «Личность Достоевского» к жанру романа. Пусть еще и «исследование», но ведь «роман»... Кому, как не Вам, лучше других известно, чего читатель ждет от романа. В романе, кроме всего другого, должны наличествовать разноименные полюса, эта самая разность потенциалов, сюжетообразующее противостояние добра и зла. Иначе не будет внутреннего движения, а без него, как известно, какой же роман...
Я не знаю, был ли у Вас общий план задуманного сочинения. То есть был, конечно, в смысле распределения материала, построения композиции. Но в каждой фразе, в каждом абзаце заметна работа мысли, полное напряжение духовных сил, можно даже назвать это творческой мукой — доискаться до истины, сведя воедино, с одинаковым тщанием, тезу и антитезу.
Весь Ваш роман-исследование «Личность Достоевского» пронизан диалектикой, восходящей чуть ли не к Гераклиту, который, как мы знаем, утверждал, что борьба противоположностей «отец всего», ну и, конечно, к Гегелю; диалектический метод придает особую остроту каждой мысли, каждому построению и всему труду романиста-исследователя в целом. Разность потенциалов, разноименные полюса, а стало быть, и внутреннее напряжение дают о себе знать уже в первых абзацах романа-исследования. Чего нет в Вашем труде, так это ровности изложения, общих мест, планомерного подведения читателей к заведомо предвидимым выводам. Все непредсказуемо у Вас, все спорно, истина рождается в диалектике противостояния. Да и то сейчас же оспаривается. Роман мысли у Вас получился остросюжетным (разумеется, благодаря избранному Вами предмету для размышлений) — поэтому и роман. Хотя, конечно, сюжет мыслительного процесса — особое дело...
В Вашем романе-исследовании о Достоевском нет деления творческого наследия гения, его идей, духовного мира, запечатленного в письмах, в «Дневнике писателя», в свидетельствах современников, на «положительные стороны» и «отрицательные», чем занимались до Вас многие достоеведы. Нет и хронологически выстроенной биографии. Есть духовная биография гения — соединение в одной личности несоединимостей, тех самых противоположностей, из борьбы которых и возникает то, что мы вкладываем в понятие «гений», имея в виду и природу творческого таланта, и человеческую личность, наиболее полно выявившую себя.
Работая — по-своему — над темой Достоевского, или, лучше сказать, заново вгрызаясь в толщи такого, казалось бы, освоенного, а все первозданно неподдающегося материала, Вы, Борис Иванович, оттачивали и особую манеру письма, диалектический по сути и по форме стиль.
О Достоевском Вы писали иначе, чем о Чернышевском и о Толстом, осваивали приемы стиля, единственно приложимого к Достоевскому. «Конечно, литература — это и профессия, то есть совокупность навыков, без чего нет никакой профессии, но от литератора требуется постоянная борьба с навыками, ибо в противном случае он становится ремесленником, утрачивая качества творца». Эта фраза из книги «Критика как литература» очень характерна для Вас в пору работы над Достоевским. Вслушайтесь, как закручено... Поди разберись, до какой отметки наращивать навыки, в какой момент отряхнуться. Тут я вижу «мефистофельскую» улыбку на Вашем лице, в котором добрых две трети составляет лоб, а все остальное как будто и не существенно. «Ну, знаете, это уж каждый пусть сам решает, важен принцип...»
Открываю «Личность Достоевского», опять же на произвольно выбранной странице, читаю: «Достоевского всегда влекло то, что обыкновенно отталкивало, как, с другой стороны, и отталкивало то, к чему влекло. Что может быть более противно одно другому, как деньги и вдохновение, — Достоевский сводил их вместе, как бы с целью из столкновения и вражды денег и вдохновения высечь искру для творческого горения».
Ну вот, «с одной стороны» и «с другой стороны»... И так во всем романе-исследовании «Личность Достоевского», объемом в тридцать пять авторских листов, написанном Вами за пять лет, вобравшем в себя все знания и опыт Вашей жизни.