Страница 24 из 67
Кстати: няня, сама того не ведая, исподволь оказывала — особенно в первые годы моего запойного чтения — некоторое влияние на формирование моего литературного вкуса. Прочесть книгу — полдела, надо еще поделиться с кем-то, рассказать о прочитанном. Кому? Товарищам по школе? Конечно, только там не всякий меня понимал, да и времени частенько недоставало. Маме? Но с мамой мне трудно было говорить о своем, заветном, кроме того, об этом я уже тоже говорил, она чаще всего не знала тех книг, которые «глотал» я. Няня их тоже не читала, но в данном случае этого и не требовалось: она с удовольствием выслушивала мое изложение того же «Домби и сына» и мои комментарии и на основании услышанного лаконично и метко высказывалась по поводу тех или иных качеств героев Диккенса, перипетий их судьбы, или заявляла «так в жизни не бывает», или, напротив, воодушевлялась и рассказывала какой-нибудь схожий случай из «своей практики». И сколько бы я ни доверял авторам, нянины оценки перевешивали — им я долгое время верил свято, и они значили для меня гораздо больше туманных формулировок, слышанных на уроках литературы, которые я был вынужден — ненадолго, к счастью, — заучивать.
Читал я везде и всегда. Дома, вместо того чтобы решать задачи по физике. В школе, особенно на уроках немецкого. По ночам. В трамвае. Не знаю, во что бы мое увлечение вылилось, не исключено, что я стал бы и литератором, но не следует забывать, что чтение как самоцель тогда было решительно несозвучно эпохе. Не чтение учебников, разумеется, и не чтение в свободное время тех людей, кто был занят постоянно общественно полезным трудом, а именно «чтение ради чтения», которое я так любил.
И когда пришло время задуматься над тем, какую же мне все-таки выбрать профессию, возможность заниматься всю жизнь исключительно любимыми книгами не приходила мне в голову. Книги были «попутчиками», основой должно было стать что-то другое.
Как снисходят к нам откровения — словно став на мгновение ясновидящими, мы внезапно отдаем себе отчет в том, что целые годы мы заблуждались? Что способствует «открытиям» такого рода — возраст, опыт, привычка к самоанализу, случайное стечение обстоятельств? Впервые попав в литовский город Каунас, я был ошеломлен единственной, быть может, в целом мире скульптурой Книгоноши, прекрасной в своей непритязательности и простоте. Скульптор Зикарас поставил скромную фигурку в пути, с узелком за плечами так, что только высокий пьедестал выделяет ее из спешащей вдоль большой улицы толпы. Я стоял возле, и мне стало вдруг отчаянно стыдно. Сколько таких вот безвестных, бескорыстных подвижников избирали Книгу, написанную на родном языке, главным делом своей жизни, думал я. Они пошли без оглядки за зовом своего сердца или своей судьбы, нелегкой, как правило, подчас опасной, — я не решился на это.
Впрочем, может, это не так уж и плохо? — пытаюсь я себя утешать. Еще неизвестно, хватило ли бы у меня сил нести на себе этот едва ли не самый тяжкий на свете груз. Существуют же люди, для которых книги — престиж, или ширма, или источник благополучия, или убежище… Да, да, представляете, молодая женщина п р я ч е т с я за книги: люди ненадежны, люди могут подвести, книги — нет. Каково?
И потом, не лучше ли оставаться безвестным любителем в деле, которое тебе особенно по душе, чем оказаться скованным рутиной, неизбежно, отравляющей профессионалу радость ежедневной встречи с тем, без чего он не представляет своей жизни?
И все же момент «предательства» несомненно имел место. Ведь и в те годы филологический факультет не пустовал; несколько ребят из нашей школы благополучно туда поступили, а я… Я даже не сумел сохранить в целости все любимые книги, тщательно разысканные у букинистов еще в старших классах школы, — мама и няня сберегли их в блокаду.
…До возникновения нынешнего книжного бума, сути и смысла которого я никак не могу понять, до того, как книга сделалась предметом спекуляций, как дефицитный ширпотреб, посещение книжных лавок, развалов было увлекательным и далеко не бессмысленным занятием, значительно расширявшим мой кругозор. Уже студентом, я несколько лет собирал по томику третье издание сочинений Ленина, а впоследствии сумел оценить в полной мере прекрасный справочный аппарат этого издания, серьезные, квалифицированные примечания. Одновременно я разыскивал тома довоенного собрания сочинений Ромена Роллана, и мне удалось постепенно собрать все двадцать (часть — без суперобложек); теперь я шутя говорю друзьям, что берегу результат своих поисков на самый черный день, а сам думаю при этом о доле правды, заключенной в каждой шутке…
Одни книги приходили, другие уходили время от времени. То места на полках не хватало, то деньги бывали нужны позарез — особенно часто в студенческие годы. В результате подойдешь, бывало, к полке, протянешь руку — и тут только вспомнишь, что той книжки, которую ты намеревался перечитать, давно у тебя нет, хотя ты прекрасно помнишь и место, где она стояла, и обложку, и даже шрифт, каким она была набрана. Конечно, такое «движение» книг отчасти и естественно — пусть послужат другим, пусть постоят теперь на неведомых мне полках, этажерках, в книжных шкафах, тем более что круг моих основных интересов давно сместился, а поглядеть на книжку раз в несколько лет я могу и в библиотеке. А все-таки стыдно — друзья же как-никак, — стыдно и жаль.
Утешаю себя тем, что я все же не совсем изменил Книге. Сделавшись историком, я занялся наукой, без книг немыслимой.
Надо бы объяснить, почему я выбрал именно эту профессию, но сделать это необычайно трудно, ибо, кончая школу, я принадлежал к числу тех, кто и понятия не имеет, каково их призвание, и лишь очень приблизительно соотносит название того или иного института и даже название профессии с тем д е л о м, которое им придется делать потом всю жизнь.
Как и во всех поколениях, среди моих однокашников, особенно мальчишек, было немало таких, кто уже в старших классах нащупал свое призвание. Они мастерили радиоприемники, модели самолетов и планеров, управляемые по радио суденышки, участвовали в олимпиадах, играли ведущие роли в драмкружках, заполняли стенгазеты столбцами своих произведений, рисовали пейзажи, побеждали на шахматных соревнованиях. Я завидовал таким счастливцам; мне казалось, что они даже экзамены сдают успешнее, твердо зная, что станут делать завтра и послезавтра.
Сам я так не умел.
И все же, разве могу я забыть, какое радостное ощущение единения с чем-то трагическим, но и великим принесли мне слезы, омывшие мою душу, когда я, рядовой советский школьник, читал и перечитывал «Историю государства Российского» Карамзина? Этот бесценный свод сведений о жизни наших предков, сообщенный многими летописями, переплавленный умным, любящим свой народ человеком, пытавшимся, в меру своих сил и окружавших его тогда условностей, быть объективным. Каким негодованием на бесчисленных врагов отчизны пылало мое сердце… С той самой поры аккуратно переплетенные томики Карамзина, случайно обнаруженные в шкафу соседки по квартире, стали для меня драгоценными. Уж их-то я не продал. Да и покупать их мне не пришлось: старушка умерла, когда я кончал девятый класс; явившейся за ее скарбом племяннице, которой, судя по всему, Карамзин был не нужен, я не сказал, что у меня на полке стоят книги ее тетушки. А мама забыла про них, иначе не позволила бы мне утаить, предложила бы деньги, племянница стала бы набивать цену, и чем бы это все кончилось — неизвестно.
Странное дело: читая Карамзина, я находил у него описания вроде бы знакомых мне сражений, ситуаций, знакомых так хорошо, так доподлинно, словно я сам принимал в них участие. Скорее всего, это объяснялось тем, что я вспоминал обрывки каких-то сведений, уже известных мне из уроков истории, учебников, а тут они оживали, описанные вдохновенным слогом. Но ощущение сопричастности было таким ярким, словно я все же действовал тогда — в какой-то «прежней своей жизни».
Не исключено, что именно при встрече с Карамзиным я и понял, что такое радость открытия. Никакой пересказ, описание, никакая чужая статья, пусть самая талантливая, не способны заменить эффекта личной встречи и если не открытия, то хотя бы соучастия в открытии. Только когда ты сам, своими глазами, обнаружишь на обыкновенной, пыльной странице, пронумерованной, как и всякая другая, и ничем, никак не выделенной, нечто такое, что даст тебе возможность увидеть на мгновение обнаженными корни жизни твоих предков, — только тогда ты оказываешься способен ощутить достаточно пронзительно свое право считать эти корни своими.