Страница 2 из 10
Переключившись тем самым на темы, наконец, более приземленные и понятные, они за разговором входят в дом, где Мария накрыла в парадной комнате стол, они пьют кофе с лефсе[1] и толкуют о продаже, и пастор, преисполненный совершеннейшего умиротворения, чувствует, что величайшим благом для него сейчас был бы сон. Глаза его смеживаются, дыхание делается глубоким и ровным. Он покачивается в принадлежащем Мартину кресле-качалке, сложив руки на коленях. Священник, который спит у них в доме, зрелище внушительное и одновременно забавное. Они стоят и сидят вокруг него все время, пока он спит, наконец пастор открывает глаза, причмокивает, встает и озирается, словно не понимая, где находится. Потом узнает их и кланяется. Вроде как в благодарность. За что он их благодарит, они не знают, а он ничего не говорит, и они провожают его к лодке и наблюдают, как он, положив рядом мешок гагачьего пуха и поставив небольшой бочонок чаячьих яиц, приваливается к сетям на ахтерштевне и снова прикрывает глаза, поэтому кажется, будто он покидает их спящий. Дым по-прежнему столбом поднимается в небо.
Глава 2
Все мало-мальски ценное приходит на остров извне – все, кроме земли. Однако островитяне здесь не благодаря ей, и сами они носят в себе тягостное осознание этого. Вот и сейчас у Ханса Баррёя сломалось последнее косовище и он вынужден прервать сенокос. Смастерить новое косовище из того, что имеется на острове, не получится – нужен ясень, который только в фактории купишь, ну или самому выстругать, бесплатно, но из другого дерева.
Ханс втыкает лезвие косы в стожар, доходит по тропинке до причала и, вытолкав на изумрудно-зеленую воду лодку, уже собирается было запрыгнуть в нее, но меняет решение и возвращается к дому, где Мария, сидя возле южной стены, латает штаны. Увидев, что Ханс выворачивает из-за угла, она поднимает голову.
– Где девчонка? – нарочито громко спрашивает Ханс. Он знает, что Ингрид его видела и спряталась, чтобы он искал ее, а найдя, подхватил и закружил.
Мария чуть кивает в сторону погреба с картошкой. Но отец все так же громко говорит, что тогда Ингрид он с собой не возьмет, кстати, он на Скугхолмен собрался, и даже делает несколько шагов в обратную сторону, однако успевает пройти всего пару метров, как слышит сзади ее шаги и приседает на корточки. Ингрид запрыгивает ему на спину, обвивает руками шею и вопит, а он скачет как конь к морю, издавая звуки, на которые отваживается, лишь когда рядом никого, кроме нее, нет.
Вот только смех у нее…
Он спрашивает, надо ли взять с собой овчину.
– Да! – кричит девочка и хлопает в ладоши.
Ханс идет в лодочный сарай и берет одну из овечьих шкур, кладет ее на ахтерштевень, соорудив в лодке что-то вроде лежанки. Снова идет на берег, подхватывает дочку на руки и переносит на лодку, девочка ерзает, устраиваясь поудобнее, откидывается на штевень и, пока отец гребет, озирается, вертит из стороны в сторону головой и выглядывает из-за борта, уцепившись белыми, словно червяки-пескожилы, пальчиками за угольно-черную обшивку лодки.
Ее смех…
Ханс огибает мыс и прокладывает среди россыпи островков и шхер кратчайший курс на Скугхолмен, толкуя о состоявшихся три недели назад крестинах; церковь украсили пышно, еще бы, крестили восьмерых детей с островов, однако лишь Ингрид способна была самостоятельно дойти до купели и назвать собственное имя, когда священник спросил, как будут звать ребенка. Так что, говорит отец, она уже большая стала и негоже ей валяться, как мертвой, на овчине, могла бы и пользу приносить, грести, например, или леску закинуть, глядишь, привезли б тогда домой не только заготовки для косовища, но и парочку сайд. Ингрид отвечает, что большой ей вырастать не хочется, и перевешивается сперва через левый борт, а потом через правый, хоть Ханс и велел ей сидеть в лодке смирно. Он меняет курс – если прежде правил на Отерхолмен, то сейчас двинулся на сосну, растущую на южной оконечности Молтхолмена, снова меняет курс через восемьдесят гребков и проводит лодку между шхерами Лундешэрене, как раз там, где вода сейчас высокая, а после, табаня, обходит гору и приближается к ней с внутренней стороны островка, там, где когда-то вбил в скалу крюк.
Ханс велит дочке выйти со швартовочным тросом на берег, и Ингрид стоит на берегу и, будто корову на привязи, держит лодку за трос, а Ханс выпрямился и огляделся, точно тут есть на что глядеть – птицы в небе, горы вдалеке, за его родным Баррёем, и пронзительные крики крачек, бело-черными полосами рассекающих воздух над ними. Ханс выходит из ялика и показывает девочке, как вязать шлаг. У нее не получается, он показывает заново, они завязывают его вместе, и она смеется, шлаг на крюке. Отец разрешает ей поплавать в исполиновом котле, а то в лесу, куда он пойдет, полным-полно насекомых.
– Только одежу снять не забудь.
В ложбине, протянувшейся с севера на юг, в небольшой рощице, он отыскивает четыре прямых деревца, не ясень, но нечто, что настолько далеко на севере обычно не растет, и у одного возле корня имеется изгиб, значит, в него удобно будет упираться плечом. Такой удачи Ханс и не ожидал. Он закидывает заготовки на плечо, поднимается на гору и сваливает добычу возле вымоины, где по шею в воде сидит Ингрид, разглядывая свои руки, сплетая под водой пальцы и хлопая по ней ладонями. Брызги дождевой воды летят ей в лицо, отчего она вопит и корчит рожи. Опять этот смех. И Ханса накрывает беспокойство, не покидающее его с рождения дочери.
Он откидывается навзничь, прижав лопатки к бугристой скале, упершись затылком в камни, смотрит на сонм крачек в небе и слушает болтовню Ингрид, обычные вопросы, какие задает любой ребенок, и призывы тоже прийти искупаться, плеск воды и ленивый восточный ветер, соль на губах, пот и море, он исчезает в круговерти света и тьмы и, очнувшись, щурится на Ингрид. Она стоит в лучах солнца совершенно голая и спрашивает, можно ли ей вытереться одеждой.
– Вот, возьми-ка, – он снимает с себя рубаху и протягивает ей, она смеется, потешается над тем, какая бледная у него кожа под рубашкой и какие чернющие руки и шея, он похож на куклу, которую смастерил ей из разномастных деталек – как порой бывает у детей, и это тоже нормально, куклу зовут иногда Оскаром, а иногда Анни.
На обратном пути им поймались три сайды, они лежат у нее в ногах, а сама Ингрид сидит, завернувшись в отцову рубаху. Он просит вернуть ему рубаху: сейчас, к вечеру, холодает. Ингрид падает на овчину и, ухватившись руками за ноги и поддразнивая его, выглядывает из-за собственных коленок.
– И все-то тебе потешно, – говорит он и думает, что разницу между шутками и строгостью она понимает, плачет редко, не упрямая и не строптивая, никогда не хворает, все, что надо, схватывает, пора бы ему изжить это беспокойство.
– Не возьмешь? – он кивает на рыбу.
– Фу, скользкие!
– Это ты с чего взяла?
– Мама так говорит.
– Мама у нас нежная. Но мы-то нет?
Сунув в рот два пальца, она задумывается.
– Чайки оголодали, – говорит он.
Ингрид разрывает самой большой рыбине брюхо, вытаскивает потроха и с отвращением разглядывает их. Ханс меняет направление, а Ингрид кидает за борт рыбьи потроха, глядя, как чайки устремляются к ним, как разбрызгивают воду, как расклевывают пищу и дерутся не на жизнь, а на смерть. Ингрид сует руку во вторую рыбину, швыряет потроха птицам и, перевесившись за борт, по очереди прополаскивает рыбин, после чего раскладывает их на дне лодки, самую крупную – ближе к правому борту, среднюю посередине, а маленькую возле левого борта. Потом она долго и тщательно моет руки, нет, голова у этого ребенка без изъянов, – и Ханс успокаивается. Прикрыв глаза, он по движению лодки чувствует, что дочка по-прежнему свешивается за борт и водит по воде рукой. На перекосившейся лодке он возвращается домой и лишь наполовину вытаскивает ее на берег, подперев чурбаками, пока вода не спадет.
1
Лепешки из картофеля и муки (здесь и далее примечания переводчика).