Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 22



Новая Басманная улица, где теперь жил Чаадаев в доме Екатерины Гавриловны Левашовой, была одним из самых тихих мест Москвы. Когда-то здесь находилась ремесленная слобода, затем проживали иноземные офицеры, командовавшие солдатскими полками.

Юный царь Пётр, возлюбивший прекрасную немку Елену («Алёнку») Фадемрех из находившейся неподалёку Немецкой слободы, часто ездил туда через Новую Басманную, ибо на этой улице он чувствовал себя будто не в Москве, а в любезных ему сердцу Голландии или Германии. К тому же, на иноземных офицеров он надеялся больше, чем на русских, которых подозревал в заговорах и покушениях на его особу. Таким образом, Новая Басманная улица и вслед за ней Немецкая слобода были как бы иноземной крепостью на пути из Москвы в царскую вотчину Преображенское. Там, за рекой Яузой стоял дворец, в котором вырос Пётр, и там же был выстроен страшный Преображенский приказ, в котором царский родственник Фёдор Юрьевич Ромодановский творил расправу над всеми подлинными и мнимыми врагами государя.

Царь Пётр настолько доверял Фёдору Юрьевичу, что пожаловал ему титул «князя-кесаря» и поручал все государственные дела в своё отсутствие; московские жители боялись «князя-кесаря», как самого дьявола, и говорили, что Ромодановский «видом, как монстр; нравом злой тиран; превеликой нежелатель добра никому; пьян по все дни; но его величеству верный такой, что никто другой». Вместе с царем Пётром он люто пытал арестантов в застенках Преображенского приказа, отчего по Москве пошла молва: «Которого дня великий государь и Ромодановский крови изопьют, того дня они веселы, а которого дня они крови не изопьют, и того дня им и хлеба не естся». Говорилось это, конечно, на ухо и только своим, ибо самым лёгким наказанием за подобные слова было вырезание языка по горло, битье кнутом до костей и вечная ссылка в Сибирь.

Много народа было наказано в Преображенском приказе после того, как царь завёл новую пассию в Немецкой слободе – Анну Монс. В Москве её считали высокомерной, злой и весьма охочей до всяческих земных благ, которые она и её многочисленные родственники, пользуясь слабостью к ней Петра, получали в избытке. Царь щедро одаривал «милую Анхен» подарками: начал со своего миниатюрного портрета, украшенного алмазами, и двухэтажного дома в Немецкой слободе, построенного на казённые деньги, а закончил вотчиной с 295 крестьянскими дворами в Дудинской волости Козельского уезда и ежегодным пансионом в 708 рублей, – в то время как русские министры, главы Приказов, получали по 200 рублей в год. При этом царя бесили даже малейшие намёки на злоупотребления «Монсихи», как называли её в народе, – подобное злословие тоже приравнивалось к государственному преступлению со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями.

Некоторое удовлетворение пострадавшие за «Монсиху» смогли получить лишь через тринадцать лет, когда выяснялось, что она отнюдь не любила Петра и не была ему верна. В реке Неве утонул саксонский посланник Кенигсек; в его вещах нашли любовные письма от Анны и её медальон. Эти письма относились к периоду пятилетней давности, когда Пётр на полгода уезжал в Великое Посольство в Европу. Один иностранный представитель при русском дворе написал после этого об Анне Монс: «Она, хотя и оказывала Петру свою благосклонность, не проявляла нежности к этому государю. Более того, есть тайные сведения, что она питала к нему отвращение, которое не в силах была скрыть. Государь несколько раз это замечал и поэтому её оставил, хотя и с очень большим сожалением. Но его любовница, вследствие особенностей своего характера, казалось, очень легко утешилась».

Вскоре Анна вышла замуж за прусского посланника Георга-Иоанна фон Кейзерлинга, но через несколько месяцев он внезапно скончался. Тогда она нашла нового возлюбленного – пленного шведского капитана Карла-Иоганна фон Миллера, которого одаривала ценными подарками до тех пор, пока не скончалась от скоротечной чахотки.

Резкий поворот Петра в сторону Запада кое-кто из историков объяснял именно влиянием Анны Монс, «иноземки, дочери виноторговца, из любви к которой Пётр особенно усердно поворачивал старую Русь лицом к Западу и поворачивал так круто, что Россия доселе остаётся немножко кривошейкою». Пушкин писал по этому же поводу: «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, – при стуке топора и при громе пушек. Но Россия явилась перед изумлённой Европой не как равная среди равных, но окровавленная, с искажённым от ужаса лицом».

Во времена Петра и после него Новая Басманная улица превратилась в избранный район Москвы, где поселилась как старая, но европеизированная русская знать – Куракины, Голицыны, Головины, – так и «птенцы гнезда Петрова», вроде Демидовых. Положение изменилось лишь после пожара 1812 года, когда на месте сгоревших дворянских усадеб стали строить свои дома разбогатевшие купеческие семьи Алексеевых, Прове и Мальцевых. К моменту восшествия на престол государя Николая Павловича эта старая московская улица была отчасти застроена дворянскими домами, отчасти купеческими, отчасти – доходными, с квартирами под сдачу внаём.



Такая пестрота не мешала Новой Басманной по-прежнему считаться «избранной улицей»: одним из следствий этого было освещение её уличными фонарями.

Чаадаева забавляла эта черта «избранности», ибо фонари были всего лишь её внешним признаком, не принося почти никакой практической пользы. В народе их называли «конопляники», так как в них горело конопляное масло; сила света каждого фонаря была не больше 1–2 свечей, да и зажигали их только зимой, – но всё же за год на все московские «конопляники», по сведениям Управы, уходило 11 тысяч пудов масла и 20 пудов фитиля. В числе прочих причин подобного непомерного расхода было воровство конопляного масла фонарщиками, которые тайком сливали его, чтобы добавлять в кашу. Тогда чья-то умная голова придумала заменить конопляное масло хлебным спиртом, – надо ли говорить, что расход стал ещё больше! В итоге, в хлебный спирт начали добавлять нефть, дабы отпугнуть фонарщиков резким запахом.

…Вглядываясь из окна в темноту зимнего вечера, Чаадаев решительно ничего не мог рассмотреть, кроме тусклого света фонарей, и вспоминал стихи Пушкина:

Нужно было знать презрение Пушкина к Булгарину, перебежчику, служившему в 1812 году Наполеону, потом жандармскому осведомителю, издателю официозной «Северной пчелы», где он воспевал правительственную идею «православия, самодержавия, народности» и ругал русскую интеллигенцию за отсутствие патриотизма, – чтобы понять, насколько мерзко было для Пушкина встать наряду с Булгариным «в потомках», а стало быть, всю остроту этих строк.

Сам Булгарин объяснял неприязнь к себе Пушкина и многих других писателей завистью к своему успеху у читающей публики. «Им завидно, когда меня не без оснований называют Вальтером Скоттом русской литературы, – говорил Булгарин, – когда мои книги расходятся тиражами по десять тысяч, а их – едва по две».

Пушкин написал эпиграмму и на эти слова Булгарина:

Вдобавок ко всему Булгарин хвалился высочайшим одобрением своей деятельности: тремя бриллиантовыми перстнями, полученными от государя Николая Павловича, и именным рескриптом, в котором говорилось, что его величеству «весьма приятны труды и усердие ваше к пользе общей», и что его величество, «будучи уверен в преданности вашей к его особе, всегда расположен оказывать вам милостивое свое покровительство».