Страница 25 из 27
Сквозь диагональный снегопад они заметили коллег: вот здесь стоит «Слейпнир», а вон там, подальше – неужели жители Сегюльфьорда – лодка Кристмюнда из Лощины? Затем во фьорд вошли еще другие парусники, и к полуночи весь североисландcкий акулопромышленный флот прибыл в убежище.
Едва показалась Сугробная коса, Эйлив спустился с палубы и сейчас полулежал в матросской каморке на своей койке, которую делил с рыжим Гвендом, и жевал сушеную рыбу с маслом из своего рундука – провиант, который собрал для него Копп и подкинул на борт. Вокруг дремали его товарищи, изработавшиеся из-за бессонных ночей и непогоды, слегка пришибленные зловонным подпалубным воздухом: смрадом, представлявшим смесь чада из камбуза, вонь из жиротопни, тухлятины рассола и кислятины человеческих выделений. Эта смесь бывала такой ядреной, что медные монеты за сутки покрывались патиной.
С трапа, ведущего в кубрик, донеслось, что после таких бурных дней не худо бы заглянуть в корабельный бочонок: истории порассказывать и, может, выговорить себе женщину. Этакое старое моряцкое умение: когда пятеро или больше безбабных моряков в кубрике начинали подолгу болтать всяческие скабрезности, как следует проспиртовавшись и провоняв, в воздухе между ними будто бы воплощалось голое женское тело, так называемая воздушница, и висела она в пространстве горизонтально под лампой, и свет струился вниз по животу, и далее – по чреслам и ляжкам. Венерин бугорок у этих воздушниц всегда был высоким, и на нем светились пубическиеволоски, блистательно манящие, а из заплаты между ног прямо на стол точился по капле рыбий жир сладострастия. Тогда некоторые подставляли под эти капли свои кружки, и женский сок попадал им в бреннивин, – а другие тем временем давали своим истомившимся взорам отдохнуть на мягких подушках, где на другом фланге покачивались сосцы. А вот лицо воздушницы обычно было в тени – она запрокидывала голову от истомы, – и каждый был волен дорисовывать туда милое себе лицо по желанию, – то было виртуозное искусство, да и выдумывалось на редкость удачно. Бывало, у иного воображение так распалялось, что он, ослепленный похотью и попойкой, поднимался с места и расстегивал штаны, намереваясь вскарабкаться на воздушницу. Тогда остальные возмущались и привязывали восставшего к кровати. На этом все действо заканчивалось.
– А вот сейчас Копп влез на свою, в своем засушенном доме…
– На пересохшую скважину своей супружницы!
– Ха-ха-ха!
– Думаешь, у него на нее встанет, она же стала совсем как остов?
– А разве у него не все время стояк?
– Ребята… – попытался вставить Свальбард и зажмурил глаза в широкой гримасе.
– Ему, небось, лебедкой свой струмент подымать не нужно, у него же небольшой!
– Ха-ха-ха!
– А ведь та, которая у него была когда-то, Дина – она была куда как приятнее!
– Ага, она и танцевала, лебедушка эта, и щебетала…
– Эйки с хреппа ей вставил за домом.
– Эйки с хреппа?
– Ха-ха-ха!
– Для него это была единственная возможность открыть у купца вклад!
И сейчас смех грянул с небывалой силой, щербатые зубы заблестели в черноте, и свет омыл морщины от улыбок на этих снегом исхлестанных и морем битых лицах, похожих то на старые кожи, то на высушенную рыбу. И напрасно рассказчик пытался внести в остро́ту исправление: этот «вклад» имел место еще до того, как Ундина вышла за Коппа. Кажется, здесь проходили самые веселые в этом фьорде посиделки в каюте. Старшой Свальбард сидел на китовом позвонке у дверного проема, по-начальнически прихлебывая пунш, с лицом, ясно показывающим, что он держит винный дух в узде: так он никогда не разражался смехом, а просто улыбался в блестящие усы. И вот сейчас он решил подставить этой шутке подножку.
– Ребята, а обо мне бы вы такого не говорили, если бы я сидел в носовой части и читал свои «Кентерберийские рассказы»?
– Почему же? Давай ты уйдешь, и мы тогда начнем?
Они добродушно рассмеялись.
– Просто, по-моему, не подобает отзываться так о нашем добром хозяине и судовладельце.
Вся каюта замолкла, ребята промекали что-то и пропустили по глотку: этот чертов мужик несносен! Но вот толстощекий хуторянин Халльдоур повернулся к Эйливу и задал вопрос от лица всего экипажа:
– Ты, вроде, во Мерику ехал, да, Эйлив? Мы так понимаем, ты уже загрузился на пароход? Почему же ты бросил свою затею? Ты дал им себя забрать? Почему решил не ехать?
– Исландия – это преступление.
– Чего?
– Мы все связаны общей виной.
Это показалось им забавным, и они громко захохотали, а их разум в это время переваривал значение этих слов. Что он имел в виду? Этот Эйлив, он и впрямь чудной!
Посиделки рассосались: шкипер вернулся в свою каюту, остальные отрубились там, где сидели, головы одна за другой склонились на плечо, словно погасшие фитили.
Эйлив до самого утра лежал и думал, а потом вылез на палубу. Оледенение, охватившее корабль, стало чуть меньше, но на досках под ногами местами был каток. И все предметы в панцирях. Какая скользкая весна! Он остановился над люком, ведущим в каюту, и снова взглянул на фьорд – свой распроклятый родной фьорд. Ведь он с ним распрощался раз и навсегда. Все мы хотим в жизни далеко пойти, но связующая нить у всех разной длины. Эйлив думал – он свою перерезал. А она на самом деле превратилась в железный хвост, торчащий у него позади. А фьорд, как всегда, был сплошным гигантским магнитом-подковой.
Утро взмыло из пучины, словно серая уродливая гренландская акула. Волнение в гавани было лютым, у середины горных склонов висели мокрошерстые облака, но «пока что без осадков», – если воспользоваться самым исландским из всех понятий, которое пригодится любому, кто в Исландии выходит посмотреть погоду на улице и пытается описать словами это вечное промежуточное состояние. Это понятие на самом деле означает, что десять минут назад был ливень или град, а сейчас он перестал, но через несколько минут может пойти дождь, снег, а то и вовсе дождь со снегом. И конечно, едва ли другие слова лучше передают тот самый исландский полуоптимизм-полупессимизм, чем «пока что без осадков». Едва ли найдется выражение, с такой точностью описывающее и прошлое, и настоящее, и будущее.
Он увидел. Что у правого борта хлопочет Йоун-штурман: свесившись через борт до половины, пытается совладать с багром. Эйлив подошел к нему. Возле бока корабля на волнах мотался длинный ящик, и штурман пытался зацепить его канатом.
– Что это?
– Ох, не знаю. Наверно, норвежцы какие-то деревяшки обронили.
Рослый пособил товарищу, и общими усилиями они зацепили за ящик веревки и крюк, а потом подняли его на борт талью для акул. Ящик был простой работы, а его крышка расколота в середине по всей длине. Но прежде чем штурман Йоун вскрыл его, просто разведя обломки по сторонам, – до Эйлива дошло. Он узнал работу столяра, вспомнил звук, с каким раскалывалось дерево…
Останавливать штурмана он не стал, но предоставил ему открывать ящик в одиночку: пусть у него дух перехватит, пусть ему тошно сделается. А Эйлив не дрогнул при виде омытого морем лица смерти, ведь он и сам был мертвец. Лицо Гвюдни было его отражением.
Глава 27
Кофа!
В то утро, когда его отец и мать нежданно-негаданно повстречались на палубе корабля посреди Стикса, Гест выпил свою первую чашку кофе в доме супругов Коппов, что взбудоражило и веснушчатую экономку Маллу, и сестер Сигрид и Теодору, эти две тотчас же помчались с новостью по всему дому – только длинные светлые волосы закрылатились у щек да белополотняные юбки зареяли: «Папа! Гест пил кофе!» Торговец, сидевший за письменным столом с заоконным видом на Лужицу, только что вскрыл разрезательным ножом весьма угрожающую долговую яму, которую ранее пропустил, и ему не удалось скрыть от дочери страх, наполнивший его глаза.
– А? Что ты сказала, родная?
– Гест попил кофе!
Волшебные слова достигли ушей торговца и подействовали на него таким образом, что он отодвинул нехорошее письмо подальше на стол и поднялся с сиденья. За несколько недель мальчик достиг в его сознании такого положения, что ради него он был готов задвинуть почти все на свете, а сейчас ему нужно было еще и ради своей Тедды выйти из кабинета и увидеть лицо этого обворожительного нарушителя, этого светлоголового жизнедарителя, невинного радостеподателя.