Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 6



Став взрослым, я узнал, что на этот вопрос ответил сам Пётр Петрович Шмидт:

«Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружён на грани двух исторических эпох нашей родины… Позади за спиной у меня останутся народные страдания и потрясения тяжёлых лет, а впереди я буду видеть молодую, обновлённую, счастливую Россию».

Человек со скорбными глазами и бесстрашным сердцем революционера, Шмидт провидел будущее и ради него отдал жизнь.

Севастополь. Памятник Петру Шмидту и очаковцам

Расстрел «Очакова» пробудил во мне смутное беспокойство: как же это все в жизни устроено, если одни живут без труда и богато, а другие не разгибают спины, но из бедности вырваться не могут? И почему расстреливали восставших моряков? Ведь они только хотели жить лучше.

Заставляли думать и разговоры, которые вёл рабочий люд.

С десяти лет я ходил на угольный склад, таскал на «козе» брикеты с углём, привозимым из Англии. Парнишка я был плотный, коренастый, жилистый, старался не уступать взрослым. «Козу» мне нагружали изрядно. Идёшь с ней по мосткам – качаешься, водит она тебя, что пьяного, из стороны в сторону. Плечи, поясницу так и ломит. А слабость показать нельзя: прогонят.

Очень любил я время, когда из Херсона приходили шаланды с арбузами и дынями. Орава таких же босоногих, как и я, быстро их выгружала, посмеиваясь про себя над тупостью хозяев. Платили они нам по принципу: «Разбитый арбуз – ваш». Подошёл я как-то к загорелому бородачу:

– Дяденька, а если все целые будут – мы задарма поработаем? Хозяин уставился на меня недоумевающе:

– Разбитый арбуз – ваш.

Делать нечего, мы и роняли «нечаянно» дыни и арбузы. Обходилось это иному «дядьку» куда дороже, чем если бы он установил твёрдую таксу.

… Виадук, в котором мы жили, стали перестраивать, и нам пришлось переехать в подвал – тоже на Корабелке. Новое жильё не понравилось мне: тёмное, сырое. Над нами жила большая еврейская семья. Там я столкнулся впервые вплотную с национальным вопросом. Губернатор распорядился: «Выселить всех евреев за черту города на Корабельную сторону». Выселили же одну голь перекатную. Богатеи откупились, некоторые спешно крестились.

Семья, что жила над нами, как и мы, еле сводила концы с концами. Глава её шил картузы для флота. Было у него шесть дочек. Их отец только грустно посмеивался в бороду:

– Ты бы, Ваня, у меня хоть одну забрал. Шесть ртов, видит бог, это так много…

– Дядя Ицек, – спросил я как-то, – почему вам нельзя жить нигде, кроме нашей Корабушки?

– Богатые живут, где хотят. Бедные – куда их выселят. А молимся мы одному богу.

– Ваш бог слабый?

– Боги, Ваня, как люди: сильный тянется к сильному, слабый к слабому.

У меня к той поре сложилось своё представление о боге. Семья наша была не из богомольных, жила, следуя пословице: «На бога надейся, а сам не плошай». Исключение составляла только бабушка, а мы, внуки её, в церковь не заглядывали.

Не сложились у меня «божьи» дела и в школе.

Но сначала расскажу о том, как мы учились. В школу я бегал босиком. Были одни ботинки, но отец их под замком прятал – от воскресенья до воскресенья. Только в самую большую стужу сидел дома, с тоской поглядывая в окошко. А так – шлёпаешь босиком по ледяным лужам. Ноябрь – декабрь в Севастополе – одни дожди. Вот и бежишь – ноги красные, сам мокрый. Школа в полутора километрах была. Прибегу, бывало, в бочке у водосточной трубы ополосну ноги, натяну тапочки, что мама из парусины сшила, и иду в класс. Босыми в школу не пускали. И почти никогда не простужался. Здоров был.

Если же и случалось простудиться – лечились домашним способом: закрывались с головой одеялом и дышали над чугуном с горячей картошкой в мундире.

Домашние способы лечения выручали меня не раз. В 1939 году, в самый канун XVIII съезда партии, я заболел ангиной. До съезда два дня осталось, я делегат, мне выступать предстоит – и вдруг заболел. Доктор осмотрел горло.

– Нарыв огромный, надо резать.

– Не надо резать, дайте мне в чугунке килограмма два горячей картошки и два-три суконных одеяла.

Дали. Сижу, дышу под одеялами, доктор за руку держит, пульс проверяет: у меня в ту пору давление высокое было.



Утром он снова ко мне пришёл, посмотрел горло и руками всплеснул:

– Двадцать лет практикую – ничего подобного не видел! Как и не было нарыва!

… Школа наша на Доковой улице была земской, единственной на Корабельной стороне. Каким чудом держалось это древнее здание – не представляю. Коридорчик узенький, протиснуться можно было разве что боком. Единственные наглядные пособия – глобус и видавшая виды карта.

Вот так мы учились, голытьба, дети рабочих Морского завода, матросов.

С Афоней Маминым, как самые маленькие, мы сидели на первой парте.

Учился я хорошо, с охотой. Больше всего любил математику.

Пожалуй, не меньше математики любил географию. Мы часами от глобуса оторваться не могли, всякие диковинные названия читали. Мечтал я, от всех тая свои мысли, даже от мамы, в мореходке на судоводителя учиться.

Забегая вперёд, хочу коснуться одного больного для меня вопроса. После дрейфа на льдине обо мне было много написано. К сожалению, мне не всегда показывали то, что писали. Узнали, например, журналисты о моей – на всю жизнь – любви к географии – и давай рассказывать о том, как я мечтал о путешествиях. Приписали мне даже такую фразу:

– Эх, на полюсе бы побывать!

И в мыслях этого не было. Я достаточно намёрзся в Севастополе. А когда у нас, ребятишек, шла речь о дальних странах, то мы, народ практичный, завидовали своим сверстникам в Африке: и холодов нет, и бананами можно питаться круглый год.

Но вернусь к школьным годам.

Дома никто отметок не проверял. Я сам старался. Как приходил домой – в первую очередь делал уроки, а потом уже бежал на улицу. Там у меня дружков полно было: Афоня Мамин, Вася Демехин, Серёжа Репин, Антон Очигов, Ваня Могильченко, Степа Диденко. Все наши, аполлоновские. А утречком, бывало, рано встанешь (на кораблях склянки пробьют – у нас все слышно было), уроки повторишь – и тогда в школу бежишь со спокойной совестью.

Восстание на броненосце «Потёмкин»

Чего я не любил, так это закона божьего. И попа не любил, и уроки его. Поп заставлял молитвы петь, а у меня слуха никакого.

Насколько я не любил священника, настолько боготворил нашу учительницу Екатерину Степановну. Она вела нас с первого по четвёртый, последний класс. Хорошая была. Так интересно рассказывала на уроках, что мы, раскрыв рты, слушали. Добрая была, строгостей не применяла, а стыдно было перед ней, если не знал урока.

Школу я окончил с отличием. Грамоту получил. На экзамен приехал инспектор из земской управы, прибыло и другое начальство.

Екатерина Степановна вызвала к доске меня: наверное, хотела показать начальству, что вот, мол, посмотрите, какой маленький, а толковый.

Экзаменаторы попросили меня сходить за отцом. Я перепугался: отец в школу и дороги не знал, да и я вроде ничем не проштрафился.

Оказывается, предложили отцу:

– Ваш сын – ученик, безусловно, способный. Мы согласны учить его и дальше – на казённый счёт. Как вы к этому относитесь?

– У меня кроме Ивана пятеро детей, всех кормить надо. Считать-писать умеет – и ладно.

Как же мне хотелось учиться ещё хотя бы годик-два! Но я промолчал. Знал, что у отца иного выхода нет. Пришлось оставить мечты о мореходном училище.

У меня защемило сердце, когда я, впервые читая «Детство» Максима Горького, дошёл до слов:

– Ну, Лексей, ты не медаль, на шее у меня не место тебе, а иди-ка ты в люди.

Сказал это состоятельный дед Каширин, весь белый свет которому застила копейка. Я выслушал от отца приблизительно те же слова, хотя мой отец был не чета Каширину. И пошёл я работать в свои двенадцать лет.