Страница 6 из 23
Усадьба Шаховских на кособоком холме над вольным Ишимом казалась не вросшей корнями в крутой берег, а присевшей над обрывом, будто собиралась, отдохнув, пуститься в пляс. Одна сторона выросла почти в три яруса и любовалась речными пейзажами, а другая – пониже, всего в один ярус с цоколем – подбоченилась с хозяйственной ухваткой напротив рынка. Флигели смотрели в разные стороны, как руки у балаганного Петрушки, а яркие ставенки на окнах блестели орнаментом на его рубашке. На «голове» усадьбы красовался круглый колпак-ротонда, как и полагалось уважающему себя скомороху.
В отличие от веселого экстерьера, внутри усадьбы царила приличествующая высокородным особнякам чинность: бронзовые канделябры, портреты в золоченых рамах, фортепиано в маленькой гостиной и превосходный дубовый паркет. Правый флигель князь Веньямин Алексеич оборудовал под контору, отчего там вечно сновали деловитые грызуны-крючкотворы или большерукие выходцы из крестьян. В левом флигеле проживала прислуга во главе с «фельдмаршалом»-управляющим, а господские апартаменты снисходительно наблюдали за всей этой кутерьмой с верхних ярусов.
Центральное же здание целиком посвящалось приемным, залам, гостиным и бильярдным, с высокими двустворчатыми дверями, отворявшимися не каждый день, да еще и с задумчивым недовольным скрипом. Мол, стоило ли их беспокоить, не лучше ли двуногим непоседам проскочить поскорее мимо, а их сохранить для красоты и пущей важности? В обязанности Глафиры входила забота о хозяйских опочивальнях, поэтому с капризными дверьми первого этажа она соблюдала вежливый нейтралитет.
Матушка воспитывала в строгости, бездельничать не позволяла. Хоть камень во дворе катай от забора до калитки и обратно, но не лодырничай. Не заведено у русских людей праздновать будни, если ты не Емеля-дурачок.
– Чтобы замуж не стыдно было тебя отдавать, – заканчивала мать каждое поучение, и Глафира вскакивала, бежала в огород, полола, собирала, мыла, шинковала, пекла, лишь бы не опозориться перед семьей будущего супруга.
Когда круглые груди начали распирать скромное синее платье, на Глашу стал заглядываться соседский сын Семен – высокий, ладный, с открытой улыбкой, дразнящей крупными, слегка кривоватыми зубами. Неискушенное сердечко глухо тюкнуло в подреберье, а потом заныло, забеспокоилось, передавая рваный ритм влюбленности встревоженным глазам, беспричинно улыбающимся губам, нервным пальцам.
– Вот и женишок на наш порожок, – удовлетворенно хмыкнула матушка.
На старших вечерках, когда выпадал черед хороводить с Семой, Гланя заливалась маковым цветом, и непослушное дыхание предательски сбивалось от разудалой «Ураза[18], ураза, целоваться три раза́». Она уже прыгала и через ремешок, и через лавочку, а дома, в одиночестве, складывая непрогорелые чурбачки в загнетку[19], потихоньку напевала один-единственный мотив, начинавшийся словами «Уж Сенюшка, Семеонушка». Положенные само-вязаные перчатки из верблюжьей шерсти, любовно расшитые бело-синими узорами, крепкие, кусучие, как сибирские зимы, давно лежали на дне девичьего сундука, ждали первых холодов, чтобы перекочевать за пояс избранника.
Семен, как и большинство жителей Новоникольского, трудился на маслобойном заводе Шаховских. Начал сопливым босяком с тележкой для отвала отходов, но скоро сообразил, что на таком поприще карьеры не сделать, и попросился в ученики к механику. Дядька Фрол учеников не баловал, мог и подзатыльником угостить, поэтому выживали под его могучей рукой и насупленным взглядом только самые огнеупорные. Семен к таковым не относился.
Через пару месяцев он выяснил, что в Омске можно отучиться на квалифицированного механика, которому сам Фрол запчасти подносить станет. Упросил батяню раскошелиться и отправить его на настоящую учебу. Отец покряхтел-покряхтел, да и растряс мошну. А что? Сын в люди выбьется, станет большим человеком на заводе, в семье достаток, а старикам гордость и почет. Через два года Семен вернулся, но механиком его вредный Мануил Захарович, обрусевший голландец, директорствовавший на заводе, почему‐то не взял – поставил к сырью, на неудобную черную работу. Семен обиделся и решил распрощаться с пролетариатом. Лучше на поле уйти: там свежий воздух, приволье, коровы добрые, не то что заводские начальники.
– Глашка, я пойду в пастухи, – заявил он как‐то, сидя на завалинке в объятиях теплых летних сумерек. – У меня руки, не приспособленные к механизмам, не чувствуют железо. Я человек, который с живым в ладу. Вот коровы – они живье, их я понимаю, с ними шустро сдружусь. Буду пасти стадо, гонять на удой. Мантулить[20] не ахти как. Цельный день на лугу: можно и в картишки порезаться, и стихи посочинять.
Глафира прыснула, представив Семена с ромашкой за ухом, сочиняющего стихи и декламирующего их буренкам. Под ситцевую косынку прокралась непрошеная мысль, что у пастуха жалованье в разы меньше, чем у заводского механика, а для будущей семьи это ой как важно. Но вслух поделиться опасениями постеснялась. Что ж получается, еще и свадьбу не сыграли, а она уже мужние деньги считает? Кроткая горничная вовсе не планировала разбогатеть или заважничать, но копейка‐то – она всегда к месту. Так и матушка воспитывала: сначала замуж выйти, а потом добром обрастать, чтобы голытьбу не плодить.
Сама Глафира не жаловалась на заработок у Шаховских, даже откладывала. У княгини имелась замечательная привычка отдавать слугам все, что она именовала старьем, хоть на самом деле одежки и утварь вполне могли отправляться на прилавок и приманивать новых покупателей. Добрая женщина, беспричинно повезло с ней. Поэтому денег особо не тратила, матушка велела копить на проводы невесты да на приданое.
Однажды Елизавета Николаевна, наблюдая, как Глафира проветривает шубы и рьяно борется с пылью, спросила будто о неважном:
– А когда свадьба‐то у вас, Глашенька?
– Дай бог, следующей осенью, – тихо отозвалась Глафира, покрепче ухватывая метелку, чтобы атаковать паутину в дальнем углу гардеробной.
– А колечко вам Семен Ильич уже подарил?
– Нет пока. Выбирает. Да и к чему колечко? Это же неважно, главное – чтобы любовь была.
– Разумеется, разумеется, все эти атрибуты давно изжили себя, – закивала умудренная опытом княгиня. – Знаете что, а давайте я вам свое колечко подарю? В качестве благословения. Вы столько лет в нашем доме, с матушкой моей (царствие ей небесное!) возились как с малым дитем. У меня один сынок, Глебушка, колечки наследовать некому. А оно девичье, в моих летах такое негоже надевать.
– Да что вы, Елизавета Николаевна, не стоит, – начала отнекиваться Глафира. – Я за свою работу жалованья сполна получаю. А матушка ваша (царствие ей небесное!) была золотой души человек. Мне в радость.
– Так и мне в радость подарки дарить милым людям, – засмеялась княгиня и уплыла в малиновый будуар, откуда вскоре вернулась с маленькой бархатной коробочкой. – Вот, держите на память о нашем доме.
В коробочке, на алой атласной подкладке улыбалась жемчужина в веночке кружевных лепестков. Тоненький ободок в сочетании с легкомысленным ажуром и в самом деле не подходил дородной княгине. Глафира снова начала отнекиваться, хотя влюбилась в кольцо с первого взгляда. Елизавета Николаевна умела настаивать на своем, поэтому в тот день преданная горничная убежала домой с драгоценным подарком на тонком пальчике.
– Ишь ты, – восхитилась мать, – знать, любит тебя хозяйка. Молодец, Гланя, хоть в чем‐то выгоды не упустила.
Семен же изысканному украшению невесты не обрадовался.
– С чего это князья так расщедрились, а? – скрипел он, придирчиво рассматривая драгоценность. – Небось, неспроста… Ты, наверное, с Глебкой шуры-муры водишь, княгиня в курсе, вот и замаливает сыновьи грехи?
– Да что ты такое говоришь, Сема, побойся Бога! – вспыхнула Глафира. – Просто женщина она добрая, нежадная.
18
Ураза – мусульманский пост.
19
Загнетка – место на шестке русской печи, куда сгребаются горячие угли.
20
Мантулить – работать без толку, без прибыли (диал.).