Страница 14 из 15
– Нехорошо оставаться там. Приходи и выпей молока, – сказал Сол. – Сегодня – очень важная ночь. Все готово, и ты не захочешь это пропустить. Мы все очень усердно работали, чтобы принять тебя в нашу семью.
Итан просто жужжал и повизгивал, но мать сыпала угрозами.
– Это твой последний шанс, – сказала она. – Если выйдешь прямо сейчас, я не позволю моему мужу кусаться и мы забудем о том, каким плохим ты был. Но если не выйдешь, я усыплю тебя навсегда. Суну твою большую башку в миску с водой и утоплю, как предыдущего жильца. Ты же так славно рос, – продолжала она. – Почти уже готов. Тебе осталось совсем немного подрасти, чтобы присоединиться к нам.
Ярость не дает мне уснуть, и я, придвинув кровать к двери, сел на нее. Если присоединюсь к ним, значит, мне конец. Когда она упоминала это, в ее голосе было ликование. Пусть танцуют под этими испарениями и желтой луной. Когда они соберутся на лужайке, меня уже здесь не будет.
Теперь, когда снаружи тихо, мысли о побеге вызывают дрожь и под ложечкой начинает посасывать. Я встаю и принимаюсь осторожно отодвигать раскладушку от двери. Мало-помалу, одновременно слушая, не идет ли отец. Дом наполняет тишина. Возможно, они в соседней половине. Все, что мне нужно сделать, говорю я себе, это покинуть сад, пробежать через лес, а затем перелезть через ворота у автобусной остановки. И на этот раз, если дети закричат, я уже не вернусь назад.
Выглядывая сквозь узенькую щель между дверью и рамой, я не вижу никого на грязной лестничной площадке. Поэтому выхожу, тихо и чуть судорожно дыша, в темный дом.
На неосвещенной лестнице меня окружают сливочные запахи, словно мягкие руки, тянущиеся из пятен на стенах. Наверное, молоко здесь даже в кирпичах под грязными обоями, и я хватаюсь за свое обвисшее лицо, чтобы остановить головокружение.
Я иду в сторону кухни, с розовым светом и мерцающими тенями на столе и шкафах, которые видно от подножия лестницы. Прохожу мимо маленькой гостиной со стульями из конского волоса, которые пахнут испорченным мясом. Подумываю посидеть там какое-то время, чтобы перевести дух и унять дурноту. Но при мысли о сидении на тех мясистых штуках, в окружении шелковых обоев, потемневших от сырости и пахнущих серой, мне становится еще хуже.
Лампы на кухне горят, но кувшины пусты. Я заглядываю в них, и сухая отрыжка подступает к горлу. Глаза жжет от горячих спазмов, щиплющих мои внутренности раскаленными щипцами. В эмалированном холодильнике «Дэйнти Мэйд» тоже ничего нет. Ванильный свет заливает полки из матового стекла и заставляет отступить обратно к столу. Я не могу перестать шмыгать носом или облизывать губы. Язык у меня сухой, как ломоть хлеба. Он высовывается между толстых губ и касается холодных кувшинов цвета слоновой кости.
Тут я слышу песню. Голос Сола проникает сквозь кухонную стену, соединяющую нас с домом матери. На фоне его лая звучит странная музыка из семейного хора. Соскальзывая на холодный плиточный пол, тщательно подметенный матерью, я чувствую, как ритмы и вой цепляются за мое липкое от пота тело. Мой живот издает всасывающие звуки, пока я выползаю по полу через заднюю дверь на молочно-зеленую траву.
Теперь во мне борются два голоса. Один шепчет о воротах и побеге, направляет взгляд моих прищуренных глаз к арке в деревьях, где на темных досках висит металлическое кольцо. Но другой голос пронзительно кричит.
Я иду искать молоко.
Плача, я двигаюсь, словно что-то неживое, желтое и мягкое, выпавшее в траву из грубой руки рыбака. Медленно пробираюсь к задней двери материнского дома, не в силах остановить себя, и кричащий во мне голос смягчается. Вот так, только один глоточек, и тебе будет лучше, поет он.
В предвкушении молока скребущее ощущение внутри меня утихает. Моя голая плоть блестит под гигантской луной, низко висящей в ночном небе над молочно-зеленой травой, чьи ласковые стебли скользят подо мной, словно подталкивая меня в направлении кухни. Перелезая через маленькую ступень перед дверью, я морщусь, когда грубый камень впивается в мой бледный живот.
На кухне у матери зажжены четыре лампы с розовым маслом, и мне кажется, будто я все еще нахожусь на полу нашего дома. В основном здесь все такое же, только между настенными шкафами и рабочей поверхностью – окошко для раздачи. Вид маленьких закругленных вмятин на чисто подметенной плитке, оставленных отцовскими ногами, заставляет меня встать. Семейная песнь смолкает. По другую сторону окошка для раздачи раздается чмоканье губ.
Из пересохшего рта вырывается сипение, и я вижу, как мои руки тянутся к окошку. Толстые пальцы двигаются сами по себе, пытаясь нащупать отверстие, в которое можно просунуть большой палец. Дверцы окошка бесшумно скользят по полозьям, и в образовавшееся отверстие падает свет с кухни. Я гляжу в шевелящуюся тьму, мои глаза следуют за воронкой розового света, падающего, словно луч в церковное окно.
У меня на глазах по полу движутся бледные фигуры. Влажные и переплетенные, члены семьи извиваются перед матерью, которая, сидя на корточках, раскачивается взад-вперед. Кто-то с влажным лицом прерывает трапезу и что-то скулит кормилице. Затем следующий размыкает губы, показывая маленькие квадратные зубки, после чего отворачивается от меня. Все они хнычут, затем откатываются в сторону, и розовый свет падает на мать.
Крошечные пальчики сжимают подол цветочного платья, удерживая его под подбородком. Ее глаза полны воодушевления. Я вижу раздутый живот с плодородными грудями среди белых волос. Прозрачные слезы сладкого молока, такого густого и манящего, падают на членов семьи и что-то растапливают внутри меня.
Широко улыбаясь, мать приглашает меня присоединиться.
Желтые зубы
Я совершил ужасную ошибку.
Сложно вспомнить, как он тут оказался. Точный порядок слов, который позволил Юэну войти, сейчас уже ускользает от меня. Неужели я действительно приглашал его переступить порог моего дома? Не помню, как делал это. Осталось лишь ощущение какого-то неловкого нежелания с моей стороны позволить любое вторжение в мое упорядоченное существование. Он смёл мое сопротивление одним взмахом грязной руки. И в мгновенье ока тишина, белые стены, отсутствие пыли, правильные углы, открытые пространства были потеряны для меня навсегда.
Его потребность в крове и поддержке обернулась льстивой настойчивостью. Я хорошо это помню. Просьба о помощи от старого друга – хотя в лучшем случае я мог назвать его знакомым. Но ему некуда было больше идти, поэтому он продолжал умолять меня о помощи. Снова и снова.
За лето частота его визитов в мою «двушку» в Бейсуотере – мой первый собственный дом – увеличилась, и он просто уже начал плакать в моем присутствии. Небритый и пьяный с утра, он рыдал, обхватив свое огромное блестящее лицо длинными пальцами, с черными от грязи ногтями. Парализованный от неловкости, я просто смотрел на него и нервно ёрзал на месте.
Но временами мне хотелось расхохотаться от вида его длинных сальных волос, которые веревками свисали из-под бейсболки, натянутой на макушку. Череп у него был необычной формы – затылок плоский, а дряблая шея плавно переходила в плечи. Приплюснутое лицо моментально вызвало бы ужас у постороннего человека. Низкий лоб над темными глазами, нос, похожий на свиной пятак, и жуткие зубы, придающие рту звериный и в то же время – как ни странно – женственный вид. Да, его рот был в чем-то сексуальным, притягательным и одновременно отталкивающим. Такое отвращение я испытал однажды, внезапно увидев в зоопарке гениталии самки бабуина. Возможно, это из-за бахромы черной бороды его губы казались такими красными и пухлыми. И возможно, это из-за контраста с яркими, влажными губами его квадратные зубы казались такими желтыми. «Доисторический рот», – помню, подумал я. В нем просто не было ничего современного.
Я не видел Юэна ни разу за десять лет, с тех пор, как он вылетел с первого курса университета. Той весной он только прибыл в Лондон, прямиком из десятилетия разочарований и неудач, подробности которых остаются для меня туманными. Но он утверждал, что неоднократно становился жертвой предательства, жестокого обращения и агрессии. Говорил о своем бедственном положении такими возвышенными фразами, словно в одиночку пережил длительное, воистину библейское страдание.