Страница 7 из 22
Артур, преданный профессии и соблюдавший ее принципы, с годами приобрел привычку говорить и действовать обдуманно и не отходить от правды в заметках даже самого легкомысленного содержания. Отец запомнился сыну щепетильностью в вопросах нравственности, и, хотя Исмаил стремился к тому же, ампутированная рука, это наследие войны, мешала ему. Плечо Исмаила несло в себе изъян; оно было своего рода черной шуткой, двусмысленностью, которую понимал только он. С тех пор Исмаилу многие и многое не нравилось. Он стал таким помимо собственной воли, и тут уж ничего не поделаешь. Он, ветеран, страдал от своего цинизма, цинизма человека, побывавшего на войне. Ему казалось, что именно после войны мир сильно изменился. И невозможно было объяснить, почему вдруг все обернулось сплошной бессмысленностью. Люди виделись ему невероятно глупыми – живые оболочки, наполненные студнеобразной массой, кишками и жидкостями. Ему приходилось видеть внутренности вспоротых мертвецов; он знал, к примеру, на что похожи мозги, вытекающие из головы. И в сравнении с этим явления нормальной жизни казались ему до ужаса нелепыми. Исмаил обнаружил, что совсем незнакомые люди раздражают его. Если кто во время урока обращался к нему с вопросом, он отвечал коротко и сухо. В нем никогда не было уверенности, что окружающих не смущает его отсутствующая рука и они действительно говорят то, что думают. Он ощущал их стремление посочувствовать, и это раздражало его еще больше. Отсутствие руки уже само по себе было неприятно, а ему так и вовсе казалось отвратительным. Он мог бы оттолкнуть от себя других, если бы появлялся в классе в рубашке с коротким рукавом, открывавшей обрубок со шрамом. Однако он никогда не делал этого. Он совсем не хотел никого отталкивать. И все же людская суета теперь казалась ему сущей нелепицей, не исключая и собственные потуги, а своим существованием в этом мире он лишь нервировал других. Исмаил, как ни старался, не мог избавиться от такого безрадостного взгляда на жизнь и лишь молча страдал.
Потом уже, когда Исмаил стал старше и вернулся на Сан-Пьедро, его взгляды поумерились. Он искусно маскировал их под личиной сердечности ко всем и каждому. К цинизму воевавшего и получившего ранение прибавился неизбежный цинизм человека повзрослевшего, а с ним и цинизм, свойственный журналисту. Постепенно Исмаил привык видеть себя как однорукого мужчину за тридцать и неженатого. Это было не так уж и плохо, и он уже не раздражался так, как в Сиэтле. И все же оставались эти туристы, думал он, спускаясь по Холмистой улице к докам. Все лето они таращились на его пристегнутый рукав, чего уже давно не делали островитяне. Глядя на молочно-белые, чистые лица приезжих, Исмаил чувствовал, как внутри помимо его воли поднимается желчное раздражение. А ведь ему хотелось любить всех и каждого. Только он не знал, как это сделать.
Матери было пятьдесят шесть; она жила в южной части острова, одна в старом доме, том самом, где прошло детство Исмаила. Когда Исмаил вернулся из Сиэтла, мать сказала ему, что цинизм его, хотя и понятен, совсем ему не к лицу. У отца, сказала она, он тоже был и тоже не шел ему.
– Отец всем сердцем любил человечество, но ему мало кто нравился из окружающих, – говорила она Исмаилу. – И ты такой же – весь в отца.
Когда Исмаил подошел к докам, шериф, опершись ногой о сваю, беседовал с рыбаками. Рыбаки собрались перед шхуной Карла Хайнэ, пришвартованной между «Эриком Джей» и «Торденшёльдом» – первое судно, с носовой выборкой, принадлежало Марти Юхансону, второе было сейнером с кошельковым неводом, из Анакортеса. Исмаил направился в их сторону; в это время подул южный бриз – и заскрипели причальные концы «Передового», «Провидения», «Океанического тумана» и «Торвангера», обычных шхун с жаберными сетями. «Таинственная дева», шхуна для лова палтуса и сайды, в последнее время барахлила, и ее как раз поставили на ремонт. Корпусную сталь по правому борту сняли, двигатель разобрали, рядом лежали коленчатый вал и вкладыши нижней головки шатуна. У носовой части шхуны громоздилась куча трубной арматуры, валялись два ржавых дизельных двигателя, осколки зеркального стекла и корпус электродвигателя, на который были составлены пустые банки из-под краски. Ниже, на воде, как раз на уровне прибитого к докам обрывка дерюги, защищавшего отбойный брус, расплывалось блестящее маслянистое пятно.
Чаек в этот день было полным-полно. Обычно они промышляли около консервного завода, но сейчас сидели на поплавках или буях, точно вылепленные из глины изваяния. Иногда чайки качались на приливной волне, а временами взмывали вверх и вертели головами, ловя ветер. Бывало и так, что птицы садились на оставленные без присмотра суда, выискивая на палубе объедки. Рыбаки иной раз палили по чайкам утиной дробью, но обычно птицы свободно хозяйничали в доках – все было заляпано их сероватым пометом.
Бочку с нефтью перевернули уже давно, еще до того, как поставили «Сьюзен Мари»; теперь на ней сидели Дейл Миддлтон и Леонард Джордж в промасленных комбинезонах механиков. Ян Сёренсен облокотился о сбитый из клееной фанеры мусорный контейнер; Марти Юхансон стоял в заправленной футболке, широко расставив ноги и сложив руки на открытой груди. Рядом с шерифом был Уильям Юваг с сигаретой в руке. Помощник шерифа забрался на носовой планшир «Сьюзен Мари»; болтая ногами, он слушал рыбаков.
Рыбаки Сан-Пьедро тогда выходили в море уже в сумерки. Большинство ловили рыбу жаберными сетями: они бороздили пустынные воды и бросали сети там, где косяками шел лосось. Сети зависали в темной воде, и рыба попадалась в них.
Рыбак коротал ночные часы в тишине, покачиваясь на волнах и терпеливо ожидая. Привыкнуть к этому невозможно, надо было родиться таким, иначе надеяться на успех не приходилось.
Иногда лосось шел в таких узких местах, что рыбакам приходилось ловить на виду друг у друга, из-за чего возникали стычки. Один, опередивший другого, бросал сеть выше по течению; тогда обойденный проходил борт о борт с обидчиком, потрясая гафелем и кляня вора на чем свет стоит. Перебранки в море случались, но чаще рыбак целую ночь рыбачил один и ему не с кем было ругаться. Некоторые, попробовав ловить в одиночку, бросали это дело и вливались в команды сейнеров с кошельковыми неводами или переходили на ярусный лов палтуса. Постепенно Анакортес, городок на материке, перетянул к себе большие суда с командами от четырех человек и больше, в то время как Эмити-Харбор приютил суденышки с жаберными сетями, управляемые в одиночку. На Сан-Пьедро этим гордились, ведь мужчины острова отваживались выходить на лов даже в ненастье. И со временем среди островитян укрепилось такое мнение, что лов в одиночку почетнее всего; сыновьям рыбаков снилось, как они выводят свою шхуну в открытое море и в сеть им попадает лосось невероятных размеров.
Так на Сан-Пьедро закрепился образ настоящего мужчины – молчаливого трудяги, в одиночку выходящего на лов. Тот же, кто отличался излишней общительностью, слишком много болтал и не прочь был послушать других, посмеяться с ними, тот не обладал необходимыми качествами. Лишь вступивший в схватку с морской стихией в одиночку мог рассчитывать на признание других.
Мужчины на Сан-Пьедро отличались молчаливостью. Правда, иногда, заходя в доки уже на рассвете, они делились друг с другом новостями, и это было для них огромным облегчением. Усталые и все еще занятые, они стояли на палубах и говорили о том, что произошло за ночь и что было понятно им одним. Такой задушевный разговор, обнадеживающие голоса других, относившихся с доверием к их собственным вымыслам, смягчали рыбаков, когда те возвращались домой к женам. Словом, это были одинокие люди, чей характер сложился под влиянием островной географии; временами у них возникало желание поговорить, но осуществить его они не умели.
Приближаясь к группе рыбаков, Исмаил знал, что не вхож в это братство, более того, он зарабатывает на жизнь словами и тем подозрителен им. С другой стороны, у него преимущество калеки и человека, побывавшего на войне, чей опыт всегда остается загадкой для непосвященных. Последнее имело ценность в глазах суровых рыбаков и могло перевесить их недоверие к нему, словесному манипулятору, целый день проводящему за печатной машинкой.