Страница 31 из 42
Валентин медленно поднялся, губы запрыгали:
— Ну, гражданин следователь... Ну, гражданка... Ну что же вы такое говорите? Ну, может ли мне быть прощение, если все так?
Шкоркину я вызвала сразу же, как увели Пахомова.
Она села в углу, на привинченный к полу табурет, аккуратно уложила на колени пухлые белые ручки, уставилась светло-голубыми глазами куда-то вдаль, словно рассматривала за моей спиной что-то очень интересное....
Вопрос у меня к ней был совсем невинный: есть ли у нее сестры и братья? Она пожала плечами — есть, а что? Я объяснила, что для анкеты нужно перечислить всех. Она снова пожала плечами, скучно ответила, что сестер нет, а брат умер лет десять назад, когда она была на Севере.
— Где работал брат?
— Да зачем вам это? Какая вам разница? Умер же он?
— А я запрошу справку о смерти, вложу ее в дело, и суд вам никаких вопросов о брате задавать не станет. Понятно?
Она неохотно рассказала, что брат, Жабин Иван Васильевич, жил в Новосибирске, работал шеф-поваром в железнодорожном ресторане. Умер прямо на работе, от разрыва сердца...
Я все записала, спрашиваю: брат у вас Жабин, вы — Шкоркина. Почему так?
— Шкоркина я по мужу... Теперь уж и не знаю, где он. Я от него на Север уехала.
— Ладно, — говорю, — а у брата дети остались?
Она на меня посмотрела — внимательно так, пристально. Потом губы поджала, глазки в пол. Молчит. Ну, думаю, вот и все.
— Выходит, Жабин Степан Иванович — ваш племянник?
— Какой еще племянник? Никого не знаю! — И смотрит на меня в упор, и глаза злые-презлые.
— Ну тот, что живет в городе Чу, под Алма-Атой.
— Не знаю я никаких племянников!
— А я вот привезу его сюда под конвоем, устрою вам с ним очную ставку — тогда и посмотрим, кто кого знает, а кто кого не знает!
— Ах, что же за бессердечный такой человек? А еще женщина!
— Ну, это я уже слыхала.
Подписывать протокол Шкоркина отказалась. Объясняю: это ваше право. Сделаю сейчас отметку, только это дела не изменит. А я ведь знаю, чего это вы, Евдокия Васильевна, заартачились. Ведь жареным запахло, а? Я еще главного вопроса не задала, а вы уже переполошились...
— Какого такого главного? — и лицо у нее стало краснеть.
— А того самого, о котором вы сейчас подумали... Но я его оставлю до другого раза. Понимаете? Надо еще кое-что выяснить.
Я не видела Катю четыре дня. Теперь, когда пришло заключение экспертизы, а врачи признали ее хронической наркоманкой, ей следовало предъявить обвинение, и я поехала к ней в больницу.
Одетую в застиранный, блеклый, но опрятный халатик, в тапочках на босу ногу, ко мне, в кабинетик ординатора, ее привела грузная, флегматичная женщина, глянула безразлично на мои лейтенантские погончики, объявила:
— Замкну тебя с энтой девахой на ключ, как тута положено. Как с ей разберешься, позвони, я приду, заберу.
В белой, маслом крашеной двери резко щелкнул замок.
Катя медленно, словно в полузабытьи, присела к столу. Придвинула к себе постановление, читала его невыносимо долго, потом спросила, что же с ней теперь будет? Мои объяснения — что суд, видимо, определит ей принудительное лечение — слушала недоверчиво, и что меня удивило: после первого допроса осталось во мне убеждение, что она со мной откровенна и что контакт установился. Что же могло измениться за четыре дня? Но доискиваться не стала, подумала: само собой выяснится, не сейчас, так позже. Задала, как положено, вопрос, признает ли себя виновной? Смотрю — у Кати на лице кривая усмешка:
— Какая же моя вина? Я вам прошлый раз сдуру поверила, думала, добра мне желаете, выложила все, а вы воспользовались... Нечестно...
Вот те на! Катя, — спрашиваю, — да очнись! Чем же я воспользовалась?
— А как же, если бы я вам про тетю Дусю не рассказала, ничего бы вы со мной не сделали, отпустили бы и все. За травку же, что курю, нельзя судить. А теперь выходит групповое дело...
И смотрит жалостно, и горечь в глазах. Кто же ей, думаю, наплел такую ахинею? Ладно, после доищусь, кто тут, в больнице, такой умный! Объясняю:
— Группового дела для тебя как не было, так и нет, а статья твоя — за то, что покупала и хранила наркотики, притом постоянно. За это положен суд. Я ведь только следователь, сама законов не издаю, лишь исполняю. А тебя лечить надо, понимаешь?
Она склонила голову, в глазах неверие:
— Раз лечить — зачем обвинение?
— Так процессуальный кодекс определяет. У тебя же не просто лечение, а принудительное, по суду.
— А если суд вместо лечения — да в колонию?
— Суд может решить по-разному, на то он и суд, а надеяться будем на лучшее. Ну-ка, возьми постановление, прочти еще раз: там есть про сбыт? Или только про то, что сама курила?
Она снова принялась читать — водит дрожащим, желтым пальцем по строчкам, губы что-то шепчут... Наконец вздохнула:
— Так вы меня не обманываете? А правду говорят, будто вам, следователям, дают премии за групповые дела?
Смеюсь:
— Ну, Катя, ты меня удивила! Кто тебе такое наплел?
— Да тут много доброхотов...
— А ты и уши развесила!
Словом, расписалась она и в постановлении, и в протоколе, потом спрашивает, вы у моих родителей уже побывали? Узнав, что не была и пока не собираюсь, стала просить:
— Не надо к ним ездить, ну пожалуйста! Им будет совсем худо... Отец старый, на пенсии, всю жизнь ребят в школе учил. И мама... Она тоже учитель и еще работает, хотя и плоха здоровьем. Они ничего про меня, ничего не знают. Я им пишу, что институт кончила, работаю... Если узнают про травку — отец умрет, от одного позора... Я бы им открыточку написала, а вы бы отправили, пусть пока думают, что у меня все в порядке... Можно ведь так? Ну скажите — можно?
— Я, Катя, подумаю. Теперь подожди минуту, позову санитарку...
Едва я появилась в райотделе, позвонил начальник отделения — будто специально дожидался:
— А, явилась! Быстро ко мне!
Вообще-то он у нас не то чтобы добренький: и сам дисциплину знает, и с нас требует. Но — уважительно, без окриков. А тут — «быстро ко мне!» И трубку положил. Что же там такое стряслось?
У начальника вижу Павла Гордеича. Сидит чернее тучи, взбудораженный.
Начальник говорит:
— Антонина Петровна, послушай, что получилось... — и к Павлу Гордеичу: — Расскажи ей!
Оказалось — действительно беда, да какая...
Вот я сказала Кате час назад — я, мол, следователь, закон исполняю. А закон — он и есть закон, каким бы суровым не был. Это не я придумала, это еще из римского права. Но я, служитель закона, не могу оставаться бесстрастным — боль человеческую, страдания и слезы воспринимает мое сердце. Не могу я быть безразличной к тому, с чем соприкасаюсь...
У Павла Гордеича получилось вот что:
Была устроена засада у квартиры Валентина, чтобы выявить его клиентов. Сегодня с обеда замаячила во дворе какая-то взъерошенная фигура: парень здоровенный, волосы растрепанные, неопрятные, глаза суетливые... Сел на скамейку у подъезда, мается.
Тут-то и появилась Елизавета Климовна. Парень к ней, а она его увидела, остановилась — опять, говорит, ты? Зачем приперся? И так Валентин из-за вашего брата в тюрьму угодил...
А парень ухватил женщину за руку — молчи, такая-сякая! Пошли, я у него возьму травки, там еще осталось, я знаю!
Елизавета Климовна кричит: нет! нет! И была бы — ничего не дам! Руку вырвала — и в подъезд. Парень за ней...
Павел Гордеич заскочил туда секундами позже — и опоздал: парень ударил женщину ножом в спину...
Я растерялась.
— Неужто убил? Как же так?
Павел Гордеич головой качнул:
— Пока жива, вот вам телефон, она в хирургии. Ее сразу, как привез, на операционный стол...
— А парень?
— Что парень? В КПЗ он, только сейчас с ним разговаривать бесполезно, не в себе. Завтра, может, отойдет. А нож вот... — И кладет передо мной финку.