Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 64

Складно излагал Рубен Ашотович, славно шло на воздухе сухое винцо, Буров был слушателем благодарным, схватывающим все на лету. А вокруг, словно иллюстрируя слова Арутюняна, разворачивалась на всю катушку кладбищенская проза. Каркали вороны, чмокали лопаты, на спецплощадку подъезжали похоронные автобусы. Тут же, как из-под земли, выскакивали квартетом молодцы в черных комбезах, напористо хватали гроб и тащили его в «зал прощаний». Из боковых дверей выныривал товарищ с цинковой мордой, строил прощающихся по ранжиру и выдавал казенную речь о светлой и вечной памяти. В наших и в ваших сердцах. Тут же крутился вьюном лихой фотограф, мастерски щелкал «Сменой», делал фотографии покойного. После пары-тройки удачных крупняков — в фас, профиль и снова в фас прощальная церемония заканчивалась. По знаку цинкомордого снова появлялись молодцы, грузили домовину на катафалк и везли с музыкой или без оной к месту вечного пристанища. А вокруг, как бы в пику смерти, ликовала жизнь — зеленела листва, промышляли бомжи, ревели «Белоруси», вкалывали «негры». Еще как вкалывали, Корчагин бы удавился: копали ямы, подсыпали щебенку, «сажали на трубы», грузили песок, возились с надгробиями, цветниками и поребриками. Это — в дневное время, на людских глазах, при солнечном свете. А что они творили здесь ночью, один бог знает. Впрочем, не бином Ньютона и не теорема Ферма — ночами «негры» превращались в вандалов и опрокидывали наземь надгробия побогаче. С тем чтобы днем восстанавливать оные за отдельную плату. Се ля ви — мертвые не обидчивы, а живым нужно жить…

Где-то до полудня просидели Буров и Арутюнян в обществе Аарона Соломоновича. Прикончили бутылочку киндзмараули, уважили «Докторскую» и «Краковскую», побаловались, как это и положено под винишко, похожим на брынзу сулугуни. Изрядно пообщались с прекрасным. Без десяти двенадцать Буров встал, командно посмотрел на Арутюняна:

— Рубен Ашотович, давай в машину. Жди. Я, бог даст, не долго.

Подмигнул и направился по диагонали налево. К скромной, ничем не примечательной могилке Ксении Наливайко, где его должно было ждать доверенное лицо с милым псевдонимом Комод. Паролей, ответов и условных знаков не требовалось — Мбвенга клятвенно заверил, что агент сей и Буров знакомы, и знакомы очень хорошо. А уж как давно-то, давно… Больше, правда, ничего не сказал, только усмехнулся своими вывороченными губами. Даром что изрядный людоед, так еще и конспиратор хренов…

«Так-с, похоже, есть контакт. — Буров заметил фигуру на скамейке, подошел поближе, с облегчением вздохнул. — Нет, слава богу, не знакомы. Ну и рожа, настоящий фашист. — Резко отвернулся, двинулся дальше и неожиданно, еще не веря глазам, замедлил шаг. — Фу ты, черт, не может быть. Жарко сегодня, не нужно было пить…» И невыразимо обрадовался, услышав знакомый голос:

— Ну, такую мать! Князь, вы? Ты? Вася! Друг! Ни хрена себе, встреча!

На могиле сидел первый клинок Парижа, бретер, задира и любимец всех женщин шевалье де Сальмоньяк.[360] Но господи, пресвятая дева, в каком же виде! Где голландский парик, батистовая, с кружевами, рубашка и проверенная, валансьенская шпага — мощная, тяжелая, испанской работы, способная как колоть, так и рубить? Где ботфорты, жилет, панталоны, камзол, изысканная, вся в золоте, перевязь? Увы, в советские времена младший Сальмоньяк таскал техасы, тельник и замызганные полуботинки. Отечественной фабрики «Скороход», без шнурков, на босу ногу.

— Едрить твою налево, Вася, князь! Ну не так и не этак! — Шевалье вскочил и заключил Бурова в объятия. — Кореш! Корешок!

От него умопомрачительно несло свалкой, кладбищем и иловыми, доходящими до кондиций картами. Не цветочным одеколоном и не лавандовой водой, однако Буров и не подумал отстраняться.

— Анри, друг! — с чувством сказал он, похлопал экс-Сальмоньяка по спине и, разомкнув наконец кольцо объятий, с улыбкой покачал головой: — Да, тесен мир. И что это тебе в Америке-то не сиделось?[361] Не понравилось что?

— Да это моя работа мессиру не понравилась. Похоже, погорячился я с Декларацией-то независимости.[362] — Анри уселся на скамью. — Свобода эта только рентам на лапу. Теперь вот здесь, в клоаке, работаю над ошибками. И слава богу, что отныне в компании с тобой. И давно, Вася, тебя захомутали? Признайся, одна наша рыжая знакомая сподобилась?

Да, помнится, в старые добрые времена шевалье де Сальмоньяк матом не ругался.[363]

— И она в том числе, — улыбнулся Буров, устроился напротив, посмотрел на шевалье: — А как там Мадлена, учительница первая моя?[364] Надеюсь, ты не забыл ее в Америке?

— Да нет, все это время была здесь, со мной, в Говниловке. — Анри улыбки не поддержал и сделался серьезен. — А вчера ее сняли с задания, экстренно перебросили в Германию, в Третий рейх, к фашистам. Там сейчас такая заваруха затевается, такую мать!

В это время раздались голоса, хриплые, невнятные, на повышенных тонах, и на расстоянии прямой видимости появились два бомжа, по поклаже сразу чувствовалось, промышляющие с могил.

— Ш-ш, так это же сам Комод. — Голоса сразу стихли, затрещали кусты, и бомжи испарились, словно джинны из бутылки. Показав с предельной ясностью, что у них своя компания, а у экс-маркиза де Сальмоньяка-младшего — своя, и что вообще лучше лишний раз на глаза ему не попадаться…

— Кстати, о фашистах, — мысленно оценил популярность Анри Буров. — Там, по соседству, мужик сидит, морда как у Зигфрида. Вылитая белокурая бестия, только в ботах. Хоть сейчас в СС.





— Да это же Донатас Танкист, лепший корень мой. Прибалт голимый, хотя очень может быть, что и разбавлен немчурой, — улыбнулся шевалье и вытащил помятую «Стюардессу». — Танкист в натуре, капитан, горел в Афгане ярким пламенем. Потом въехал в морду своему прямому начальнику, за что был помножен на ноль, выкупан в дерьме и выпихнут без пенсии в народное хозяйство. Теперь вот со мной в Говниловке зависает. — Он предложил «Стюардессу» Бурову и жадно закурил сам. — Слушай, Вася, давай по всем темам завтра. А то ведь сегодня на четырнадцать ноль-ноль у нас запланированы боевые действия. Нужно как следует намылить холку всем этим мусорным шакалам. Ну это ж надо, придумали херню — объявили свалку своей законной вотчиной, куда вход нашим бомжам-говниловцам категорически заказан. Хорошенькое дело, а что же они понесут в общак? Так что ладно, сегодня сойдемся, посмотрим, ху ис ху. Я, кстати, себе такие ножички изладил, ну просто любо-дорого посмотреть, — и он на метр с гаком, словно заправский рыбак, развел ручищи в стороны. — Вот такие, с долами, из рессорной стали. В общем, Вася, давай завтра. В это же время на перекрестке трактов Пулковского и Волховского. Лады?

— Лады, — сразу согласился Буров, крепко поручкался с шевалье, и тот на пару с Донатасом Танкистом отправился готовиться к сражению. Что он, что прибалтиец-фашист со спины были похожи на шифоньеры…

«А говорят, на кладбище все спокойненько, средь верб-то, тополей и берез». Буров посмотрел им вслед, усмехнулся, бросил взгляд на покойницу Наливайко и, так и не использовав по назначению «Стюардессу», подался из юдоли печали. На душе у него, несмотря на антураж, было радостно — ура, шевалье жив-здоров и находится рядом. Ну, теперь можно и повоевать. Скоро не будет ни рептов, ни кинозавров вульгарисов, ни барона де Гарда — только море дымящейся крови…

Так, полный мыслей и радужных планов, Буров убрался с кладбища, глянул на безобразие, символизирующее скорбь, нахмурился и пошагал к машине.

Рубен Ашотович был не за рулем — плюнув на все законы коспирации, он разговаривал — и, сразу видно, по душам — с каким-то мужиком в комбинезоне. Чувствовалось по всему, что если даже они и не друзья, то добрые хорошие знакомые. Скорее всего — бывшие сослуживцы. Буров в секретной службе что-то понимал — он терпеливо подождал, пока мужик отчалит, выдержал должную паузу и уже в машине с невинным видом спросил:

360

См. первую книгу.

361

См. первую книгу.

362

В 1775 году, когда отцы будущих Соединенных Штатов Америки готовили Декларацию о независимости, в окружении Франклина и Вашингтона появился какой-то странный человек, который быстро снискал всеобщее уважение. Никто не знал его настоящего имени, и современные историки зовут его просто Профессором. Когда 4 июля 1776 года в старом Государственном доме Филадельфии возникли дебаты по поводу того, окончательно ли порывать связи с Англией или же поддерживать их на каких-то условиях, Профессор произнес зажигательную речь, смысл которой сводился к заключительной фразе: «Пусть Бог даст Америке свободу», и Декларация о независимости была подписана.

363

Во времена галантнейшего короля Людовика XVI.

364

См. первую книгу.