Страница 5 из 169
Несколько деформированная — в сторону явного упрощения относительно этой уж слишком «бухгалтерской» книги — «франклиновской» таблицы, да, наверно, и попросту более естественная, традиционная функция дневника — всем знакомое календарное подведение итогов за какой-то период, отчет перед самим собой в какой-то проделанной работе (но в принципе, может быть, и перед человечеством в целом):
18 сент. 1971. <…> как-то всего ломит, да и настроение неважнец.
Зато поднатужился и кончил «Похвалу анекдоту» (мемуарный мини-очерк) о К. Г. Паустовском. Сгоряча нравится, а что буду думать завтра — не знаю.
Это 6-й литературный портрет, написанный мною (В. Кин, А. Платонов, Б. Пастернак, Ю. Олеша, И. Эренбург и К. Паустовский). Другой бы на моем месте уже совался в издательство с книжкой, ведь это вместе 15 листов. Два портрета (Пастернак и Олеша) имеют хождение в Самиздате. Два напечатаны в «Новом мире». Два еще имеют шансы быть напечатанными.
Встречается, конечно, и одна только первая, так сказать, «левая» часть — то есть составление плана, списка дел на ближайшие дни, недели, месяцы, годы… А в конце дня (месяца, года…) — отчет себе самому в том, чем же занят был этот период:
10 авг. 1969. <…> Утром у меня чинят забор и убирают сушняк в саду. Потом на кооперативном собрании.
(По форме это можно воспринять и как план на предстоящий день, но на самом деле здесь именно отчет о дне прошедшем.)
Само собой разумеется, что здесь перед нами необходимые составляющие почти каждого дневника, с одной стороны — прогноз (с элементами гадания, загадывания вперед), а с другой — архив или каталог: фиксация того, что из этого реально произошло, а что все-таки осталось неосуществленным (и укоры самому себе). Впрочем, большинство записей АКГ отсылают не к будущему, а к прошлому (то есть сделаны не с тем, чтобы можно было потом свериться с намеченным, с тем, что еще должно произойти, а с целью «удержать мгновенье», чтобы случившееся просто не забылось, не вытеснилось чем-то еще в жизненной текучке…
Различие между писанием воспоминаний и ведением дневника хорошо выразил Алексей Кондратович в предисловии к своему «Новомирскому дневнику», жалея, что не начал вести его еще раньше, до 1967 года:
«Уже делая записи, я заметил одну закономерность: если не запишешь в тот же день, то на следующий уже что-то забыл. Вроде бы мелкое, несущественное, главное-то, конечно, помнишь. А через два-три дня пропуска многое начинает округляться, расплываться в своих контурах, меньше деталей, зазубрин в очертаниях. <…> То, что сейчас представляется главным, через какое-то время оказывается сущей незначительностью… Мелочь может стать и символом.
В моих записях много того, что говорил Твардовский. В речи его как раз было много того неуловимо интонационного, что мне так и не удавалось схватить памятью. Иногда, когда я записывал тотчас же, что-то еще сохранялось — словечки, обороты и прочее…
Тем важнее подневность записей, неотход от событий, факта, сиюминутность запечатления… Я заметил, что уже через неделю — всего лишь через неделю! — я описывал разговор и не передавал его своеобразия. Живая речь в памяти мертвеет, вянет так же быстро, как скошенная трава»[18].
«Беда» такого отсроченного записывания заключается именно в символизации тех деталей и мелочей, которые выходят на передний план, становясь подтверждением выдвигавшегося ранее предположения, гипотезы, угадки, — поскольку они забивают и размывают те предположения, которые имели раньше с ним равный статус, но сейчас, не получая подтверждения от реальности, стираются из памяти.
Можно даже считать, что дневник был задуман как некий выход из тупика или как обман себя — попыткой такого выхода? В нем автор так и этак раздумывает, как же разрешить «основную» проблему (подставляя себя в качестве собеседника). Решение здесь, так и не достигнутое в течение всей жизни автора (или недостижимое), — это как бы суперзадача дневника. Ради него автор постоянно расставляет вехи в дневнике — «обновляя» старые памятные даты (день рождения и смерти своей матери, день ареста брата и т. п.), а некоторые из них очевидно «стирая», утрачивая, заменяя новыми или как-то видоизменяя.
Иногда к нам из дневника доносится как будто крик души. И вообще, постоянный для АГК мотив, который можно сформулировать так: ну как же теперь тебе быть, Подколесину? Этот мотив так же, впрочем, постоянен, как и «декамероновский» сюжет, то есть перечисление собственных авантюр (иногда с чужими женами, а подчас даже с участием их мужей)… Ну и, конечно, еще — передача слухов (домыслов, сплетен) о том, кто, где, что и т. д. Помимо того, конечно, укоры самому себе (змеи сердечной угрызенья), чтение нотаций своим друзьям (или сетования, что они не слушают его советов), перебирание своих собственных обид, обид своих друзей:
6 авг. 71. <…> И вот я опять раздрызган душевно: покойней быть совсем навсегда одному…
Подведение итогов. Некролог — или «гамбургский» счет
Еще есть у дневника функция неофициального некролога, то есть не предназначенного для произнесения, но только для прочтения (причем, скорее всего, именно персонального: самим автором и более никем), — некролога, который весьма далеко отстоит от традиционно-апологетического:
16 нояб. 1967. Умер В. В. Шкваркин[19]. Он уже более 20 лет назад совсем спился, а потом почти сошел с ума и давно никуда не показывался. Однажды в 40-х годах я тащил [его] совершенно пьяного домой в Пименовский переулок. Его хвалили и бранили не в меру. Он был хороший драматург-ремесленник, знавший вкусы зрителя, но не художник. Но не подлец и не выжига и не рвач, а это уже много.
О самих похоронах этого человека (прошедших, кстати сказать, «по третьему разряду») написано так:
26 авг. 71. <…> как ни плохо у нас оборудована жизнь, смерть оборудована еще хуже. Все как-то мизерно и мизерабельно.
Тут можно было бы, конечно, привести печально известные примеры кощунственно-издевательски зубоскалящих мемуаров, «перемывающих косточки» покойнику. Но в случае АКГ перед нами просто другой жанр: не некролог, но и не антинекролог. Это своего рода дополнение к тому, что обычно произносится на похоронах или публикуется в газете, — искренне-личное подведение итога жизни, воздающее, по мнению автора, действительно по заслугам человеку, некролог, не только говорящий о достоинствах и достижениях умершего, но и вполне откровенно судящий его недостатки и все действительно плохое, что он совершил, иногда с неофициальными подробностями похорон, поминок (как в случае описания похорон К. Г. Паустовского, где отмечены присутствие искусствоведов в штатском, то есть сотрудников КГБ, и претящая автору «официальность»):
19 июля 1968. <…> Хотя К. Г. заступался за Синявского и Даниэля и подписывал разные письма-протесты, за что был в некоторой опале, видимо главари ССП решили присвоить его наследство и пришли на траурный митинг прославлять его <…>.
Ну, или какие-то почти анекдоты, случавшиеся при произнесении речей официально назначенными лицами (классический случай — с путаницей в имени-отчестве покойника). Интересна реакция АКГ на известие о смерти Ильи Сельвинского (26 марта 1968 года), с которым автор, как он пишет, был знаком, но — встреч избегал… В подобных случаях прорывается сугубо личное, связанное с умершим, рисующее не принятый положительный шаблон, а часто весьма критические по отношению к нему детали. И в то же время помимо «ложки дегтя» в официальное похоронное славословие АКГ часто вливает и простые человеческие слова — особенно когда чувствует, что автор забыт незаслуженно, обойден официально печатным признанием, как в случае Алексея Крученых (хотя и тут не может не выложить что-то связанное с ним отрицательное):
20 июля 1968. <…> А физически он был всегда неприятен, словно грязен: потные руки.
Но важно при этом, конечно, и то, кто не удостаивается некролога: