Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18



Все на улице видели, как они от смеха за живот держатся. Я и сам их видел, а потому могу вам всё это рассказать.

ГЕЛИКОН

Я стоял у Ри́зика и ждал, когда набежит вода в ведро. Я порядком озяб и начинал злиться на святого Флориана. Это из-за него вода текла медленно, словно он позволил ей замёрзнуть за ночь и только сейчас спохватился воду оттаивать. Вот стою я так, на пальцы дую, на деревню поглядываю. И вдруг, откуда ни возьмись, старый Загрушка из-за церкви выходит. Я сразу его узнал: он ходит, с ноги на ногу́ переваливается, того и гляди, упадёт ещё. «Прощай тогда весь оркестр! — думаю. — И куда ты такую огромную трубу тащишь?» А нёс он на плече ту большущую трубу, которую вы, уж конечно, видали в оркестре. Шагал он по дороге, и вид был у него ужасно важный. Все, кто стоял на улице, с любопытством на него поглядывали. Сегодня праздника, кажись, никакого нет? Или, может, процессия какая-нибудь будет?

А моё ведро тем временем наполнилось. Я взял его обеими руками и осторожно поставил на землю. «Посмотрю-ка ещё на старика», — думаю, а он сам, да чудно как-то, на меня поглядывает. Неподалёку остановился и глаз с меня не сводит. «Ну что ты на меня так смотришь?»

И вдруг он меня спрашивает:

— Сколько лет-то тебе?

— Что?

— А ты разве оглох?

— Почему оглох?

— Я ведь спросил, сколько лет тебе?

— Одиннадцать.

— Одиннадцать?.. Всего одиннадцать? Маловато.

— Почему же маловато?

— Мал ещё, — говорит он словно про себя, а сам глаз с меня не спускает.

Мне-то всё-таки холодно, стоять никак нельзя. И ведро надо скорей домой отнести. А тут он меня остановил:

— Послушай! Ты сможешь эту трубу носить?

— Отчего же не смогу?

— Да я не о том, чтобы ты её сейчас же и понёс. Я вообще спрашиваю: сможешь ли ты её носить Первого мая, или там в престольный праздник, или, скажем, осенью, когда всякие торжества устраиваются — ну, уборка винограда, что ли, или демонстрация, или кто-нибудь день рождения справляет? Ведь в день рождения оркестр должен играть. В день святого Йозефа, на Яна, на Ви́нцента, на Елену играть приходится. Знаешь, кто такой Винцент был?

— Винцентов много было.

— Правильно. Много их было, да и в нашей деревне тоже немало найдётся. Человек семнадцать, а то и все двадцать пять наберём. Двадцать пять Винцентов! Гм… Значит, говоришь, унесёшь эту трубу?

Я покосился на дядюшку Загрушку и слегка пожал плечами. А он продолжал:

— Но знаешь, парень, это ещё не всё. Ты вот что мне скажи: научишься ты чему-нибудь на этом музыкальном инструменте? Погудеть денёк-другой — и до свиданья, таких-то сколько хочешь! Но если кто вздумает этот инструмент у себя завести, тот должен во всякий день недели упражняться, учиться…

Дядюшка Загрушка говорил очень обстоятельно, и мне волей-неволей вспомнилось, как ещё несколько лет назад отец повёл меня в музыкальную школу определять, а меня принять не захотели. Был там этакий краснолицый человечек. Такой красный, будто только что выпил красного вина. Он что-то такое бренчал на рояле и всё заставлял меня петь.

«У этого парня вообще нет слуха!» — заявил он в конце концов.

«Как же это так — нет слуха?» — заволновался отец.

«Нет, и всё тут!»

«Гм… гм… — промычал отец. — А у других детей он есть?» — переспросил отец ещё раз.

«У других детей есть», — отвечал директор.

«А у моего сына, значит, нет?»

«А у вашего мальчика нет».

«Ну нет, так, значит, нет. Насильно его к вам в школу пихать не стану».

Нужно бы, наверное, сказать об этом Загрушке, чтоб знал он, с кем дело имеет. Сказать — нет? Сказать — нет?

— Так, говоришь, ты стал бы учиться? — спросил Загрушка.



— Было бы время, а так отчего не поучиться?

— Вот это самое мне и хотелось знать. Надобно знать, найдётся ли у тебя время-то. Вечер за вечером, вечер за вечером должен ты упражняться.

— Один? — неуверенно спросил я.

— А как бы ты думал? Ума тебе никто не прибавит. Хочешь чего-нибудь добиться — сам добивайся. И ещё одно слово. Вот дело-то какое. Труба не моя и не твоя, а она просто ничья. Но… — Старик выразительно поднял указательный палец. — Если с ней что-нибудь случится, её всей деревне недоставать будет. Понял?

Я кивнул в ответ.

Он надел трубу мне на плечо. Я даже удивился, как это ноги у меня от тяжести не подкосились! Тяжеленная труба оказалась, но я сделал вид, что для меня эта громадина — сущий пустяк.

— Сегодня четверг, через три дня — воскресенье. Вот в воскресенье и придёшь ко мне, посмотрим, как у тебя дело пойдёт. Не забудешь?

— Нет, не забуду!

— Если тебе не по вкусу эта музыка придётся, лучше ты сегодня же ко мне прибеги!

Труба и вправду была ужасно тяжёлая. И ещё хотелось мне поскорей уйти. Совсем руки и ноги закоченели. Да и с водой поторопиться пора бы.

— Знаешь, как эта штука называется? — И дядюшка Загрушка вытащил из инструмента трубочку. — Да откуда же тебе знать, что это такое! Это амбушюром зовётся, а старые музыканты называют мундштуком — на немецкий лад. А вся труба называется «бас» или «геликон». Запомнишь?

— Запомню.

А мне уж реветь впору — так я промёрз, до самых костей. Сунул я руки в карманы, да толку от этого чуть. А старик всё ещё глядел на меня, беспрестанно надувал губы с таким видом, будто чем-то поперхнулся. Господи боже, да скажите же наконец, в чём дело!

— Ты ещё не бреешься? — вдруг спросил дядюшка Загрушка.

— Нет, не бреюсь.

— Это хорошо, что ещё не бреешься. Если бы ты брился, пришлось бы мне тебя ещё всяким другим вещам учить. Да в тринадцать-то лет и бриться никому ещё не надо. Ты ведь сказал, что тебе тринадцать?

— Одиннадцать! — поправил я.

— Гм… Одиннадцать — это ещё меньше, чем тринадцать. А ты знаешь, когда винцентов день?

— Знаю.

— Винцентов день — двадцать первого января. Был когда-то двадцать второго, а теперь уже лет десять, как справляют его двадцать первого. Перед Винцентом всегда были Агнешки, а ныне Агнешек не бывает. Кто-то нос в календарь сунул и Агнешку вычеркнул. Ты в календарь не заглядывал?

— Нет.

— Иной раз думаю я об этом и никак, ну никаким способом догадаться не могу, кто в календарь нос сунул и такой ералаш в именах сотворил… Гляди! — И старик вынул из кармана мятую бумажку. — Вот тебе нотная бумага. К винцентову дню надо бы кое-чему тебе обучиться.

— Научусь, — пообещал я.

Он посмотрел ещё на мои зубы, постучал по ним пальцами, потрогал губы — крепкие ли они. Отошёл в сторонку и ещё довольно долго меня разглядывал, сощурив глаза, словно хотел убедиться, что труба мне идёт.

— Ну, значит, занимайся! Никто ещё сразу учёным не родился! — закончил он разговор и свернул к нижнему концу улицы, перешёл по мостику замёрзший ручей и ещё несколько раз оглянулся на меня.

Я заторопился домой.

КОГДА Я ПРИШЁЛ ДОМОЙ…

Мама дождаться меня не могла и послала отца на улицу посмотреть, где это я застрял с водой.

Отец стоял у ворот, и видно было, что он чем-то недоволен. В руках он держал крохотный окурок. Папа-то мой завзятый курильщик и обычно бросает сигарету, когда от неё остаётся один уголёк, который обжигает губы. Обожжётся — и ходит по дому ворчит, иногда с мамой или со мной ссорится. При этом мне кой-когда здорово попадает. Я как увижу, что отец курит и окурок всё меньше становится, так меня просто нетерпение разбирает поглядеть: что же дальше-то будет? Маме порой не терпится, и тогда она вмешивается раньше времени:

— Брось! Опять ведь обожжёшься!

Отец прикладывает окурок к губам, морщится и в ту же минуту выплёвывает его на пол.

— Что я говорила? — скажет мама. — Хоть бы разок усищи свои спалил.