Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 80



— Сегодня четверг, через три дня — воскресенье. Вот в воскресенье и придешь ко мне, посмотрим, как у тебя дело пойдет. Не забудешь?

— Нет, не забуду!

— Если тебе не по вкусу эта музыка придется, лучше ты сегодня же ко мне прибеги!

Труба и вправду была ужасно тяжелая. И еще хотелось мне поскорей уйти. Совсем руки и ноги закоченели. Да и с водой поторопиться пора бы.

— Знаешь, как эта штука называется? — И дядюшка Загрушка вытащил из инструмента трубочку. — Да откуда же тебе знать, что это такое! Это амбушюром зовется, а старые музыканты называют мундштуком — на немецкий лад. И вся труба называется, «бас» или «геликон». Запомнишь?

— Запомню.

А мне уж реветь впору — так я промерз, до самых костей. Сунул я руки в карманы, да толку от этого чуть. А старик все еще глядел на меня, беспрестанно надувал губы с таким видом, будто чем-то поперхнулся. Господи боже, да скажите же наконец, в чем дело!

— Ты еще не бреешься? — вдруг спросил дядюшка Загрушка.

— Нет, не бреюсь.

— Это хорошо, что еще не бреешься. Если бы ты брился, пришлось бы мне тебя еще всяким другим вещам учить. Да в тринадцать-то лет и бриться никому еще не надо. Ты ведь сказал, что тебе тринадцать?

— Одиннадцать! — поправил я.

— Гм… Одиннадцать — это еще меньше, чем тринадцать. А ты знаешь, когда винцентов день?

— Знаю.

— Винцентов день — двадцать первого января. Был когда-то двадцать второго, а теперь уже лет десять, как справляют его двадцать первого. Перед Винцентом всегда были Агнешки, а ныне Агнешек не бывает. Кто-то нос в календарь сунул и Агнешку вычеркнул. Ты в календарь не заглядывал?

— Нет.

— Иной раз думаю я об этом и никак, ну никаким способом догадаться не могу, кто в календарь нос сунул и такой ералаш в именах сотворил… Гляди! — И старик вынул из кармана мятую бумажку. — Вот тебе нотная бумага. К винцентову дню надо бы кое-чему тебе обучиться.

— Научусь, — пообещал я.

Он посмотрел еще на мои зубы, постучал по ним пальцами, потрогал губы — крепкие ли они. Отошел в сторонку и еще довольно долго меня разглядывал, сощурив глаза, словно хотел убедиться, что труба мне идет.

— Ну, значит, занимайся! Никто еще сразу ученым не родился! — закончил он разговор и свернул к нижнему концу улицы, перешел по мостику замерзший ручей и еще несколько раз оглянулся на меня.

Я заторопился домой.

КОГДА Я ПРИШЕЛ ДОМОЙ…

Мама дождаться меня не могла и послала отца на улицу посмотреть, где это я застрял с водой.

Отец стоял у ворот, и видно было, что он чем-то недоволен. В руках он держал крохотный окурок. Папа-то мой завзятый курильщик и обычно бросает сигарету, когда от нее остается один уголек, который обжигает губы. Обожжется — и ходит по дому ворчит, иногда с мамой или со мной ссорится. При этом мне кой-когда здорово попадает. Я как увижу, что отец курит и окурок все меньше становится, так меня просто нетерпение разбирает поглядеть: что же дальше-то будет? Маме порой не терпится, и тогда она вмешивается раньше времени:

— Брось! Опять ведь обожжешься!

Отец прикладывает окурок к губам, морщится и в ту же минуту выплевывает его на пол.

— Что я говорила? — скажет мама. — Хоть бы разок усищи свои спалил.

У отца усов нет, вот он сразу и выходит из себя:

— Да что ты ко мне с этими усами пристала?

— Будь у тебя усы, давно бы ты их спалил, — говорит мама.

— Да что тебе мои усы дались, а? Я на всю семью работаю, ночей не сплю, и никто этого не ценит.

— Перестань!

— А ты на что здесь смотришь? — накидывается на меня отец.

Он хватает меня за ухо, притягивает к столу и требует мой школьный дневник.

Конечно, когда родителям вздумается придраться к своему ребенку, так они первым делом дневник спрашивают. Перелистают его, а потом дадут взбучку за плохую отметку, полученную еще в начале учебного года.

— Почему у тебя нет пятерок?

Всякому небось хочется, чтобы у его сына или дочери были в дневнике одни пятерки!

Попробуйте представить себе, что выйдет, если исполнится это желание! Все ученики станут пятерочниками, и никаких табелей не надо, достаточно лишь объявить, что весь класс аттестован. Но что с такими делать, у кого нет музыкального слуха? Или, скажем, Ян Матейка. Он и перекувырнуться-то толком не может. Он знает, как надо перекувырнуться, но он такой увалень, что никак у него кувырканье не получается. Почему же в таком случае у Яна по физкультуре пятерки нет?

Вот о чем я и думал, подходя к папе. Я чуть-чуть улыбнулся. Таким способом можно иногда изменить или хотя бы поправить отцовское настроение.

— Где ты болтался? — начал отец и тут же выплюнул окурок.

— Я не болтался.

— «Не болтался, не болтался»! Все воды ждал?

— Да, ждал. А потом меня остановил дядя Загрушка.

— Все тебя останавливают! Бегай побыстрей, так никто и не остановит!

— А меня вот остановили.

— Что же ты такое тащишь? — спросил еще отец.

— Музыку.

— Ты что, играть на этом умеешь?

— Нет, не умею.

Отец перестал хмуриться. Он осмотрел трубу со всех сторон, взял у меня ведро и понес его маме.

Я вошел в дом, подпрыгивая и растирая закоченевшие пальцы.

Отец в ту же минуту оказался возле меня.

— Что же ты намерен с этой штукой делать? — спросил он.

— Играть на ней.

— Как же ты станешь играть, раз не умеешь?

— Ученым еще никто не родился.



Отец взял у меня инструмент, надел себе на плечо. Он прижал губы к мундштуку и даже покраснел от натуги.

— Он заткнут чем-то, кажись, — сказал отец, вытирая рукой слезы, выступившие на его глазах.

— Нет, он не заткнут, — сказал я.

— А ты сам-то пробовал?

— Нет.

В душе я допускал, что в трубе может что-нибудь такое торчать: полотенце или там шапка — внуки-то Загрушки могли ведь туда насовать все, что хочешь.

Я увивался возле отца — уже очень мне хотелось самому затрубить.

— Дайте, папа, я попробую.

— Отстань! — не сдавался отец.

Он еще раз надулся, по лицу даже пятна красные пошли. Я глядел на него: его глаза напоминали большущие зеленые орехи.

— Никакого толку не будет! — сказал он и подал мне инструмент.

Я приложил к губам мундштук.

— Великоват для тебя, — заметил отец.

— Что?

— Геликон.

— Ничего не великоват!

— Да, да. И мундштук великоват.

— Нет. Просто еще холодный. А пока мундштук не прогрелся, играть нельзя.

— Еще чего!

— Нет, правда!

— Кто тебе сказал?

— Я уж знаю.

— А как же в мороз музыканты играют?

— Они не играют.

— А почему бы им не играть?

— Из-за холодных мундштуков.

— А они все-таки играют.

— Так надо мундштуки-то прогреть сначала.

Я дунул в трубу, и она издала звук, похожий на хруст. Я поглядел на отца.

— Он чем-то заткнут, — завел опять свое отец.

— Мы попробуем сделать что-нибудь.

— Что?

— Не знаю.

— Погоди, я принесу проволоку.

— Зачем?

Я снова прикоснулся к мундштуку и извлек из геликона несколько бессмысленных звуков.

— Плохо, очень плохо. Так не играют, — сказал отец.

Я надулся так, что глаза на лоб полезли, словно я хотел кого-нибудь напугать. И снова дунул в трубу; в ней что-то хрястнуло, послышался настоящий звук.

— Что ты сделал? — удивился отец.

— Ничего.

— Труба не заткнута?

— Нет.

— Как же ты додумался?

— Вот так и додумался.

И вдруг мы оба очень обрадовались.

— Ну, покажи, я тоже попробую, — предложил отец.

— Погодите!

— Давай сюда! — Он выхватил у меня геликон и попробовал дунуть в него.

Брм-брм-брм-брм… — забурчало в трубе. Раньше всего зазвенела люстра, потом задребезжали двери и оконные стекла.

— Ну-у, — нетерпеливо протянул я.

— Чего тебе?

— Идите уж одеваться.

— Что-о?

Отец разозлился, потому что я напомнил ему о службе.