Страница 2 из 8
– Ах, что за ребенок!
Бланш Фронтенак встала со стула, но сперва отправилась к старшим мальчикам. Они уже спали, зажав одеяла в тоненьких ручках. Бланш укутала их и одним пальцем сотворила им на лбу крестное знамение. От них она перешла в спальню к девочкам. Услышав шаги матери, те сразу же потушили свечку. Бланш опять ее зажгла. Между парными кроватками на столике в кукольной тарелочке лежали апельсинные дольки; на другой тарелочке – тертый шоколад и кусочки печенья. Малышки забились под одеяло; Бланш были видны только заплетенные хвостики волос с полураспущенными бантами.
– Завтра без сладкого, и в кондуитах у вас запишу, как вы не слушались матери.
Госпожа Фронтенак вышла, забрав с собой остатки «перекуса». Но едва затворив дверь, она услышала в спальне громкий смех… Ив в соседней комнатке не спал. Он один имел право не гасить ночник; на стене виднелась его тень: голова казалась огромной, а шея тоненькой, как травинка. Он сидел весь заплаканный, а чтобы не слышать упреков матери, спрятал лицо в ее кофточке. Она бы и поругала его, но слышала, как бьется его сердечко, как прижимаются к ней его ключицы и ребрышки. В такие минуты она пугалась неясной силы его печали и начинала его баюкать:
– Глупенький мой… дурачок… Сколько раз я тебе говорила, что ты не один? В сердцах детей сам Господь живет. Испугался – позови Его, Он тебя утешит.
– Не утешит… у меня же столько грехов… А ты, мамочка, как придешь, так я вижу, что ты тут, со мной… Вот трогаю тебя… Побудь еще здесь немножко…
Она сказала ему, что пора спать, а ее ждет дядя Ксавье. Убедила: ему все грехи прощены, она ведь про своего сыночка все знает. Он успокоился – все еще всхлипывал, вздрагивал, но уже редко. Госпожа Фронтенак на цыпочках вышла.
II
Она вернулась в гостиную. Ксавье Фронтенак вздрогнул:
– А я задремал, должно быть… Устаю немножко от этих поездок по нашим владениям…
– И на кого вам обижаться, если не на себя? – жестко ответила Бланш. – Зачем вы уехали от семьи далеко, в Ангулем? Продали бы свою контору, когда не стало Мишеля. По-настоящему вы должны были бы вернуться в Бордо, стать его наследником, взять нашу торговлю клепками на себя. Больше половины акций у нас, я знаю, но все влияние теперь у компаньона Мишеля. Согласна: этот Дюссоль человек славный, но моим малышам непросто будет занять подобающее положение в деле, а все из-за вас.
Она говорила и сама чувствовала, как глубоко несправедливы ее упреки – даже удивлялась, почему Ксавье молчит, а тот не возражал, повесил голову, как будто она коснулась какой-то тайной язвы своего деверя. А ведь ему в свою защиту довольно было сказать одно только слово: по смерти Фронтенака-отца, случившейся вскоре вслед за Мишелем, Ксавье отказался от своей доли наследства в пользу детей брата. Сначала Бланш подумала, что он хочет избавиться от докучных хлопот, но нет: напротив, хотя виноградники уже не принадлежали ему, он сам вызвался управлять ими, взять все в свои руки в интересах племянников. Раз в две недели по пятницам в любую погоду он около трех выезжал из Ангулема, в Бордо пересаживался и ехал на поезде до Лангона. На станции его ждала коляска или крытый экипаж, если было холодно.
В двух километрах от городка по большому шоссе, недалеко от Преньяка, экипаж въезжал в ворота, и Ксавье узнавал горький запах старых буксов. Два флигеля, построенных прадедом, бесчестили обитель XVIII столетия, где жили многие поколения Фронтенаков. Он всходил на стоптанные ступени крыльца; его шаги отдавались по плитам; он вдыхал тот запах, которым пахнут старые штофные ткани после зимней сырости. Хотя родители совсем ненамного пережили старшего сына, дом стоял незапертый. В одном из садовых домиков по-прежнему жил садовник. На службе у тети Фелиции, младшей сестры Фронтенака-отца, слабоумной от рождения (говорили, что врач слишком сильно наложил щипцы), были кучер, кухарка и горничная. Прежде всего Ксавье отправлялся к тетушке: в погожие дни она ходила кругами под маркизой, а зимой дремала у камелька в кухне. Его не пугали ни закатившиеся глаза – видны были только белки с прожилками – под кроваво-красными веками, ни перекошенный рот, ни странный юношеский пушок у нее на подбородке. Он ласково и почтительно целовал ее в лоб, ибо это чудище носило имя Фелиция Фронтенак. Она была Фронтенак – родная сестра его отца, старшая в роде. И когда звонил колокол к ужину, он шел к слабоумной, брал ее под руку, провожал в столовую, сажал напротив себя, повязывал ей на шею салфетку. Видел ли он, как еда вываливается из этого жуткого рта? Слышал ли, как она рыгает? После ужина он с теми же церемониями отводил ее обратно и сдавал с рук на руки старой Жаннетте.
Потом Ксавье шел в тот флигель, что выходил окнами на реку и холмы, в огромную спальню, где они много лет жили вместе с Мишелем. Зимой там топили, не переставая, с самого утра. В погожую пору оба окна были растворены, и он смотрел на виноградники, на луга. Запевал и замолкал соловей в рожковых деревьях – там всегда были соловьи. Мишель подростком вставал и слушал их. Ксавье припоминал эту длинную фигуру в белом, свесившуюся в сад. Он, полусонный, кричал ему: «Иди ложись, Мишель, это глупо, простудишься!» Было несколько дней и ночей в году, когда цветущие виноградники пахли резедой… Ксавье открывает том Бальзака, хочет прогнать привидение. Книга выскальзывает у него из рук; он думает о Мишеле и плачет.
Утром, к десяти часам его ожидал экипаж, и до самого вечера он разъезжал по владениям своих племянников. Он проезжал от Серне на болоте, где получается дешевое вино, до Респиде в окрестностях Сент-Круа-дю-Мон, где вино удается почти такое же, как в Сотерне; потом ехал в Куамер на дороге в Кастельжалу: там стада коров приносили одни неприятности.
Повсюду надо было расспрашивать людей, изучать бухгалтерские книги, выводить на чистую воду плутни и хитрости крестьян – а плутовали бы те нещадно, если бы Ксавье Фронтенак не получал каждую неделю по почте анонимные письма. Защитив таким образом интересы детей, он возвращался таким усталым, что только ужинал наскоро и сразу ложился спать. Ему казалось, что он хочет спать, но сон не шел: то вдруг разгорался уголек в камине, сверкал отблеском на полу, на красном дереве кресел; то, по весне, запевал соловей, и тень Мишеля слушала его.
На другое утро, в воскресенье, Ксавье вставал поздно, надевал накрахмаленную рубашку, полосатые панталоны, драповую или альпаковую куртку, на ноги – долгоносые остроконечные ботинки, на голову – котелок или канотье и шел вниз на кладбище. Сторож кланялся Ксавье, как только видел его издали. Все, что мог сделать Ксавье для своих покойников, он делал и гарантировал им благосклонность сторожа бесперебойными чаевыми. Иногда его остроносые ботинки вязли в грязи, иногда их засыпало золой; освященная земля была изрыта кротами. Живой Фронтенак обнажал голову перед Фронтенаками, вернувшимися в прах. Он приходил, хотя сказать или сделать ему было нечего: подобно большинству своих соотечественников, от самых знаменитых до самых безвестных, он был замурован в свой детерминизм, стал пленником вселенной, куда более тесной, чем Аристотелева. И все же он стоял там и держал котелок в левой руке, а правой, из приличия перед лицом смерти, обрывал «волчки» с кустов шиповника.
Днем пятичасовой экспресс увозил его в Бордо. Накупив конфет и пирожных, он звонил в дверь снохи. В коридоре слышалась беготня; дети кричали: «Дядя Ксавье приехал!» Маленькие ручки наперебой хватались за дверной засов. Они цеплялись за его штаны, вырывали у него свертки.
– Я прошу вас простить меня, Ксавье, – говорила Бланш Фронтенак, спохватившись. – Правда, простите, я не всегда могу сладить с нервами. Вам нет нужды напоминать мне, какой вы дядя для моих малышей…
Он, как обычно, казалось, не слышал – по крайней мере не придавал ее речам никакой важности. Он ходил взад и вперед по комнате, обеими руками приподняв полы куртки, с тревогой таращил глаза и только шептал про себя: «Если не сделаешь всего, не сделаешь ничего…» Бланш опять убедилась, что сейчас затронула в нем что-то самое сокровенное. Она вновь попыталась его утешить: он совершенно не должен, говорила она, жить в Бордо, если предпочитает Ангулем, и торговать лесом на клепки, если ему не по нраву это занятие.