Страница 1 из 14
Валерий Поволяев
День отдыха на фронте
© Поволяев В.Д., 2022
© ООО «Издательство «Вече», 2022
Городской воробей
Памяти В.Н.Суслова
У этого мальчишки с узким бледным лицом, скорого на движения и действия, было имя, которое родила сама эпоха, – Вольт. В список личных имен России, особенно старых, уже потертых, сносившихся от времени, оно не входило. Это было имя поры электрификации, возведения гидростанций, общего подъема, тракторов, сменивших на сельских полях лошадей, звонких песен, пионерских галстуков и косогоров под синим ночным небом, плотно набитом звездами.
Поскольку Вольт хорошо играл на гитаре, – причем с любым количеством струн, мог не только на шести- или семиструнке, мог даже на двенадцатиструнной, но таких гитар в мире пока не существовало, и Вольт мечтал в будущем создать «двухгитарный» инструмент, – чтобы две гитары были совмещены в одной, и даже начал разрабатывать конструкцию… Но помешала война.
Отец, очень любивший сына, называл его нежно «Вольтик», мать, женщина суровая, до такого телячьего слюновыделения опускалась редко и обычно обращалась к нему грубовато, прямолинейно «Вольт!» (если повысить голос, то звучит, как гром, почти оглушающе, но не грубо, вот ведь как, поскольку буквы подобрались в имени такие, что, несмотря на грубое, почти деревянное «т» в окончании, из них можно было свить мягкое птичье гнездо), так вот, в первые же дни войны отец засобирался в ополчение.
Когда он уходил на фронт, мать плакала, а Вольт ничего, Вольт держался, он считал, что война долго не продлится. Сейчас на отрывном календаре двадцатое августа, прибавить к этому два месяца, ну, два с половиной, и фрицы побегут назад, в свою Германию, как тараканы, которых угостили едким дустом… Об этом он сказал отцу, добродушному питерскому интеллигенту.
Отец погладил его ладонью по голове, улыбнулся с печальным вздохом – он знал что-то такое, чего не знал сын.
– Береги маму, Вольтик, – сказал он, – ты теперь главный мужчина в доме, – отец притиснул его к себе, поцеловал в макушку. – На тебя вся надежда.
Попал старший Суслов в батальон, который формировали для обороны Ленинграда, так что через пару недель он, направленный в город в составе хозяйственной команды, вырвался на час домой – на целый час… Отец похудел, был наряжен в телогрейку, перепоясан брезентовым ремнем, в новых кирзовых сапогах, явно больших для его ног – ну будто бы сшитых на вырост.
Мать, увидев эти сапоги, жалобно и в ту же пору озабоченно всплеснула руками:
– Коля, зачем ты взял себе сапоги, как у Гулливера? Потеряешь где-нибудь по дороге, в грязи…
– Не потеряю. Зимой портянку дополнительную намотаю – тепло будет. А сейчас ничего. По окопам так пока побегаю, это не страшно.
Мать обняла его, всхлипнула едва слышно.
– Где Вольтик? – спросил отец.
– Помчался на Бадаевские склады, которые разбомбили немцы. За сладкой землей.
– Какой землей? – не понял отец. – Сладкой? Это что, новый вид еды?
Да, это был новый вид продуктов, преподнесенный гитлеровцами нынешним питерцам, – та самая сладость, с которой можно было пить чай. Восьмого сентября сорок первого года немцы разбомбили Бадаевские продуктовые склады, стараясь оставить огромный город без продовольствия, сделали это специально; грядущий голод в Ленинграде был частью их дьявольского военного плана. Единственное, чего много было ныне на магазинных полках – порошковой горчицы. Пачки, склеенные из темной, с нездоровым желтоватым оттенком бумаги, пухлые, заполонили полки даже в товарных торгах, в универмагах, в районных «галантереях», – всюду пачки, пачки, пачки… Ну словно бы в советском обществе ничего, кроме этого обжигающе горького порошка, не производилось.
Жена объяснила старшему Суслову, что на Бадаевских складах был огромный запас сахара, – откладывали, наверное, на несколько лет, – бомбы падали прямо на сладкие горы, жгли сахар, плавили его, обращая в тягучую коричневую массу, которая смешивалась с землей и тут же застывала, обретая хрупкость стекла.
За этой грязной сладкой массой питерцы теперь и ездили на развалины Бадаевских складов.
– Ах, Вольтик, Вольтик… – прошептал отец, тряхнул головой горестно – неужели не удастся его увидеть?
Не удалось. Вольт вернулся через два с половиной часа, усталый, с запотевшими от напряжения очками, по обыкновению говорливый, как городской воробей, с полным рюкзаком сладкой земли.
Сбросив в прихожей рюкзак на пол, Вольт выкрикнул:
– Ма-ам!
– Здесь я, – устало, хрипловатым голосом отозвалась мать, она как опустилась после ухода отца на расшатанную скрипучую табуретку на кухне, так и продолжала на ней сидеть, – сил не было, – у плиты.
Почувствовав в ее голосе что-то неладное, – одышку и странную просевшесть, опускавшуюся до шепота, Вольт метнулся на кухню, опустился на другую табуретку, такую же, как и первая «сидушка», скрипучую и старую, тронул мать за плечо:
– Мам, чего ты?
Та вытерла уголком фартука глаза и проговорила с сырым вздохом:
– Отец приезжал с фронта. Ждал тебя, только вот… Не дождался.
Вольт, охнув внутренне, невольно вдавился крестцом в табуретку. Губы у него неожиданно задрожали, словно бы он собирался заплакать, прижал ко рту пальцы.
– Если б я знал, если я б знал… – каким-то чужим, внезапно осипшим голосом пробормотал он. – Если б я знал…
– Эх, Вольт, Вольт… И что бы тогда было?
– Не ездил бы на Бадаевские склады.
– Это тоже нужно. Через пару дней там ни одного куска сладкой земли не останется. Народ все раскусил.
Вольт покрутил головой, словно бы в шее, в глотке у него возникло что-то постороннее, мешающее дышать, говорить, вообще воспринимать все происходящее, с трудом выдавил из себя:
– Тоже верно.
Жаль, до слез жаль, что он не увидел отца. С другой стороны, если отцовские окопы находятся недалеко от городской черты, то он может вскоре появиться в Ленинграде вновь. Так поступает отец у Петьки Аникина, дворового приятеля Вольта.
Петька так же, как и Вольт, был близорук, поэтому они и сошлись – на почве «четырехглазости», – когда их двое, то и надавать по шее обидчикам бывает легче, и это очень важно.
Петькин отец и отец Вольта работали вместе, считали себя пролетарскими интеллигентами, в одной команде и на фронт ушли. Это обстоятельство еще больше сблизило Вольта с Петькой.
Жили они недалеко от канала Грибоедова, в сыром доме, который, похоже, находился под сильным влиянием здешних вод, – в квартирах промокали углы, на стенах часто проступали капли влаги, хотя потом они исправно исчезали, словно бы высыхали под воздействием неведомого тепла, и этим их дом отличался от других построек Питера, пропитанных сыростью.
Встречались, как и до войны, часто, только во встречах этих уже не было того светлого, по-ребячьи надежного настроения, способного родить в душе радость… А вот раньше было. Сейчас же голову занимали совсем другие мысли: не умереть бы!
– Неплохо бы отыскать какое-нибудь картофельное поле… Под городом, либо в самом городе, – сказал как-то Петька.
– Зачем?
– Картошку осенью никогда не выбирают до конца, обязательно что-нибудь остается в земле… Представляешь, как дома обрадовались бы, когда мы притащили б к себе на кухню по паре килограммов такой картошки.
Вольт поддел пальцами очки, сползающие с переносицы, задумчиво покачал головой.
– Земля под городом болотистая, на ней мало чего урождается. Хотя надо подумать, где картошка может быть. Ежели только в дачных местах… Там тоже до войны встречались огороды. И – часто.
– Ну, почему? Не все профессора-интеллигенты обитали на дачах, попадался и рабочий класс – рабочим тоже предоставляли участки, и они охотно ковырялись в земле… Были еще подсобные хозяйства, там картошку выращивали обязательно, колхозы были, лесхозы… Много чего было.