Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 36



На первом курсе Медицинского института в 1939 году 48 % студентов составили украинцы, 32 % – евреи, 16 % – поляки, 4 % – все остальные (то есть белорусы и приезжие из СССР). В следующем учебном году количество сотрудников Медицинского института выросло вдвое, а количество студентов – втрое (опять же главным образом за счет украинцев и евреев)[125]. Схожая картина наблюдалась и во Львовском университете, где к марту 1940 года из 1835 студентов было 697 евреев, 617 поляков, 493 украинца, 20 русских, 7 белорусов и 1 чех.

Лем вспоминал об этом хлынувшем в вузы людском потоке с иронией, но без злобы: «Много там было людей из нор и провинциальных дыр, которые раньше не имели шансов, а теперь перли на учебу». Вряд ли Лем был слишком недоволен этим, тем более что теперь юноши и девушки учились вместе, а за учебу не только не надо было платить, но, наоборот, студенты получали стипендию в 120 рублей[126]. Лем упоминал об этом вскользь, как о чем-то общеизвестном, зато не без удовольствия вспоминал, как обвел вокруг пальца украинского преподавателя на экзамене по марксизму, заявив, что читал Маркса в оригинале и потому только на языке оригинала может передать его мысли. А поскольку немецкого преподаватель, разумеется, не знал, экзамен прошел без сучка без задоринки[127].

Чистокровным полякам было легче и труднее, чем Лему. С одной стороны, они потеряли страну, которая только-только встала на ноги после 123 лет неволи. Чтобы не попасть в число подозреваемых, они должны были повторять в унисон с пропагандой, что Польша, их родина, – это фашистское государство, «уродливое дитя Версальского договора», которое получило по заслугам. Они должны были отречься от всего, чему их учили двадцать лет – от славной истории легионов, от Варшавской победы, от национальной гордости, – и каяться, смиренно выслушивая обвинения в адрес своей страны от тех, кого до сих пор считали гражданами второго сорта. Неслыханное унижение! Но зато потом, спустя сорок лет, им не надо было кривить душой, умалчивая о своей хорошей жизни при Советах.

Пренебрежительное отношение к нацменьшинствам в довоенной Польше – удел не только эндеков. Это были самые обычные взгляды для тридцатых годов, когда евгеника считалась перспективной областью знания, а сегрегация – подходящим способом наладить мирное сосуществование представителей разных народов и рас. Когда в 2007 году нобелевский лауреат по физиологии и медицине Джеймс Уотсон во всеуслышание заявил, что у белых и черных интеллект разного уровня, это не был голос впавшего в маразм старика – он лишь высказал то, что считалось очевидным в годы его молодости. Так его учили, так думало огромное большинство его ровесников. То же самое и с поляками. Математик Вацлав Серпиньский, например, не видел ничего зазорного в том, чтобы язвительно отозваться о словах журналиста Тадеуша Холлендера, который написал в «Сигналах»: «Евреи до недавних пор отстаивали польский дух так же хорошо, как поляки». «Поздравляю! – прокомментировал это Серпиньский в письме другу. – А этот Холлендер – действительно голландец или единоверец Гуго?» (Гуго Штейнгауз – польский ученый еврейского происхождения, сотоварищ Серпиньского по математическим посиделкам в Шотландском кафе). В июне 1939 года, отправляясь с друзьями на отдых в пансионат под Львовом, Серпиньский очень беспокоился, точно ли этот пансионат «христианский и добрый»[128]. А графине Каролине Лянцкоронской, возглавлявшей в Университете Яна Казимира кафедру истории искусств, высокое образование не мешало считать, что всеми правами в Польше (включая право на труд и пенсию) могут обладать лишь этнические поляки и что украинцы как юный народ еще не «доросли» до самостоятельного государства. Более того, полякам в принципе, по ее мнению, принадлежала цивилизаторская миссия на кресах, среди пребывающего в первобытной дикости населения[129].

Далеко не все были столь категоричны. Достаточно вспомнить тех же социалистов и журнал «Сигналы», который в твердыне эндеков имел смелость предоставлять свои страницы еврейским литераторам (хотя бы Бруно Шульцу). Но разразившаяся катастрофа заставила поляков сплотиться, с подозрением глядя на всех вокруг. Это ярко проявилось, например, осенью 1940 года, когда отмечалась 85‐я годовщина смерти Адама Мицкевича. Советская власть тогда смягчила свое отношение к полякам и постановила отметить эту дату на высшем уровне, для чего пригласили творческие делегации из Москвы и Киева. Судя по дневниковым записям присутствовавших на мероприятии поляков, отклик у них встретили главным образом выступления соплеменников и русских гостей, а вот украинцы и евреи не вызвали ажиотажа. Но если кто и вызвал, поляки не сочли нужным делать на этом акцент. Социолог Станислав Оссовский, ни разу не эндек, пофамильно перечислил в дневнике поляков, чьи выступления понравились аудитории, упомянул также «одного из русских», а еще некую «артистку еврейского театра». Понятно, что имя советского гостя ему ничего не говорило и запоминать его он не стал. Но вот «артисткой еврейского театра» была знаменитая Ида Каминьская, блиставшая как раз в Варшаве – городе, где до войны жил и Оссовский[130].

И вот все эти евреи и украинцы, на которых поляки всю жизнь смотрели свысока, теперь оказались в фаворе у власти и клеймили растоптанную Польшу. Как тут не озлобиться? С другой стороны, на фоне нацистского террора поляки в советской зоне оккупации могли счесть, что еще легко отделались. Да, их унижали, ссылали, даже расстреливали, но не стремились превратить в рабов и уничтожить их культуру. «Быть может, русские не казались нам такими страшными, потому что ничего не рушили, – говорил Лем. – Памятник Смольке на площади Смольки и памятник Мицкевичу на площади Мицкевича стоят по сию пору»[131].

Львов в 1939 году превратился в этакий польский «Ноев ковчег». «Никогда прежде в городе одновременно не пребывало столько знаменитостей, которые теперь просто тонули в толпе, превратившись в растерянных и беззащитных людей»[132]. Из-за немецкого нашествия во Львове оказались такие литературные звезды, как Тадеуш Бой-Желеньский и Владислав Броневский, не говоря уже о не столь известных авторах, которые прославились позже, таких, как Юлиан Стрыйковский, Ян Котт, Юлиан Пшибось, Станислав Ежи Лец, Адам Важик, Мечислав Яструн, Александр Ват и многих других. С подачи окончательно принявшей коммунизм Ванды Василевской писателям давали работу в пропагандистских польскоязычных изданиях, где они должны были писать репортажи об успехах социалистического строительства и критиковать буржуазную Польшу. На национальность не смотрели, брали всех, кто привык писать на польском, лишь бы следовали в русле политики партии (поэтому Бруно Шульц, например, пришелся не ко двору). Некоторые принципиально отказывались, считая это позором, – причем не только поляки. Председатель львовского отделения Профсоюза польских писателей, еврей Остап Ортвин, не стал вступать в Союз писателей УССР, как поступили многие, а попытался сохранить старую организацию, к тому же в секретари себе взял Теодора Парницкого, который еще десять лет назад участвовал в антисемитских выступлениях. Разумеется, из этой затеи ничего не вышло, а Парницкий еще и угодил в лагерь.

Автор мелодий для «Веселой львовской волны» Альфред Шютц после присоединения Львова к СССР создал в городе Театр миниатюр, выступавший в кинотеатре «Марысенька» (Лем нередко бывал там, ходил и на представления Театра миниатюр). Основной состав «Львовской волны», включая Хемара, эмигрировал в Румынию, поэтому Шютц собрал новый коллектив из таких же, как сам, беженцев. Режиссером театра стал автор текста к песне «Только во Львове» Эмануэль Шлехтер. Не менее известный автор шлягеров Генрик Варс основал на базе этого театра джаз-банд Tea-Jazz («Театральный джаз»), солистом которого стал едва спасшийся из Варшавы Эугениуш Бодо. С переведенными на русский песнями коллектив Варса совершил турне по СССР, выступил в Одессе, Воронеже, Киеве, Ленинграде, а затем отправился во второй вояж – уже по Средней Азии. Успех был такой, что кинорежиссер Михаил Ромм предложил Варсу написать музыку к фильму «Мечта» об освобождении «трудящихся масс Западной Украины» от «польского ига». Варс написал, а Tea-Jazz сыграл ее для фильма. Ромм закончил монтаж к июню 1941 года, но из-за начавшейся войны и восстановления отношений с польским правительством фильм стал неуместен и лег на полку. В 1943 году, после вторичного разрыва отношений с польским руководством, его достали оттуда и пустили в прокат. Одновременно у Ромма арестовали двоюродного брата, тоже Михаила Ромма – футболиста и спортивного журналиста, – которому дали восемь лет лагерей за антисоветские настроения. Так судьба пропагандистского фильма, снятого одним из ведущих режиссеров эпохи, уложилась в промежуток между репрессиями против родных этого режиссера. А Варс и его оркестр тем временем уже играли для эвакуировавшейся из СССР польской армии Андерса. В 1944 году, находясь в Италии, они исполнили новый хит на музыку Шютца – «Красные маки на Монте-Кассино», – прославивший штурм укрепленного монастыря польскими солдатами.

125

Орлиньский В. Указ соч. С. 68; Hnatiuk O. Op. cit. S. 83.

126

Tako rzecze… S. 17, 23.

127



Świat na krawędzi… S. 39.

128

Hnatiuk O. Op. cit. S. 137. «Холлендер» по-польски значит «голландец».

129

Ibid. S. 290, 328–329.

130

Ibid. S. 437–438.

131

Tako rzecze… S. 23. Памятник Франтишеку Смольке снесли в 1946 году, о чем Лем не знал.

132

Hnatiuk O. Op. cit. S. 354.