Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 76

— Ну а в случае чего, лейтенант, — выход у нас один. — Поздышев поморщился. — Берегите патроны, не стреляйте по дальним целям — бесполезно. — Поздышев протянул Лубянову руку и крепко пожал ее.

До вечера по шоссе прошли сотни танков и автомашин с пехотой. Лубянов даже перестал считать. В автомашинах с удлиненными бортами ехали солдаты, горланили песни; почти не умолкали губные гармошки. Весь этот поток техники и людей мчался в глубь страны, на восток, откуда уже не доносилось ни одного выстрела. Там небо бороздили тяжелые «юнкерсы» и быстроходные «мессеры», оставлявшие за собой тонкий, подвывающий свист.

На опушке леса дополнительно были вырыты щели для сторожевых постов. Лубянов не вылезал из окопа. Глядя на двигавшиеся в два ряда по шоссе колонны немецких автомашин, танков и мотоциклистов, думал о словах Поздышева насчет помощи с востока. Говорить об этом солдатам он посчитал ненужным. Что это даст? Ему все равно никто не поверит.

Немного погодя Лубянов вспомнил о письмах Спирина, которые взял у старшины. Достал их из полевой сумки и стал читать.

Одно письмо было от матери. Она передавала приветы от родственников, сообщала мелкие новости, просила беречь себя. Это письмо было послано в город Серпухов, где дивизия укомплектовывалась перед отправкой на фронт. Другое письмо было, по-видимому, от приятеля, хорошего друга семьи. Оно хранилось с довоенного времени. Друг приглашал Спирина вместе с женой в гости в город Горький, отчаянно ругал какого-то Борьку, который сбился с пути, гуляет и с которым следовало бы им обоим серьезно поговорить. Третье, самое короткое письмо было от жены. Лубянов прочитал его особенно внимательно:

«Здравствуй, дорогой Витя! С приветом к тебе твоя жена Фиса и сынок Леня!

Витя, будь всегда уверен во мне и не расстраивайся: мы переживем все трудности, которые принес подлый враг. Я всегда буду с тобой, ты мне так близок и дорог, что я даже не могу это описать. Не серчай, что мало написала, ты же знаешь, я не умею писать много, да к тому же волнуюсь за тебя. На листке не поместишь все то, что я сейчас чувствую в душе.

Целую тебя крепко — твоя Фиса».

Лубянов долго сидел на краю траншеи, устремив глаза в пространство. Голубело над головой небо. Иссеченные осколками и пулями ветки берез и сосен валялись вокруг. Лубянов держал листок, исписанный крупным, почти детским почерком. Спирин погиб, Спирина нет, а близкие ему люди будут долго помнить его и любить. Неизвестно, когда и от кого Фиса получит извещение, что ее дорогой Витя пал смертью храбрых. Лубянов представил, как заплачет она, услышав эту горькую весть.

Мысли о Спирине, о его жене Фисе как-то незаметно связали Лубянова с его собственной судьбой. И странно, в этот час он снова вспомнил Таню, ее милую застенчивую улыбку, ее руки, робко, по-девичьи обнимавшие его когда-то. Где все это? Куда делось? Где письма, которые писала ему Таня, когда они не имели возможности повидаться? Она в письмах была так же немногословна, как и Фиса. И самое удивительное — Таня тоже всегда говорила: «Я с тобой…» Лубянов опустил низко голову, замер, задыхаясь от подступившей к сердцу тоски. Как мог он разрушить эту любовь? Как мог?..

Около трех часов дня над лесом появился «костыль» — немецкий разведывательный самолет. Он кружил очень низко, чуть ли не задевая макушки деревьев. Солдаты застыли в траншеях, напряженно прислушиваясь к трескотне мотора.



Неожиданно раздался крик:

— Танки!

Танки шли к лесу с двух сторон: от шоссе и со стороны деревни по полю. Их лязгающе-утробное урчание быстро приближалось. Лубянов высунулся из окопа, потом опустился, подхватил несколько гранат, пригибаясь, перебежал в щель, вырытую на гребне опушки. И тут же до его ушей донесся новый жуткий гул: желто-серые крылья с черными крестами распластались в небе. Надсадно завыли бомбы. Голос Поздышева, переходящий на истошный крик, призывал отойти в лес. «Действительно, в лесу танки не достанут», — подумал Лубянов и выскочил из окопа, сделал поспешно несколько шагов, лег за деревом. Рядом громко стонал раненый. Лубянов рванулся на этот стон и снова прижался к земле: сбоку оглушительно грохнул тяжелый снаряд — стон прекратился. Жужжали осколки, рвались снаряды, ломались деревья. Клубами наползал дым, пахло кровью и порохом. Солдаты из взвода Соловьева и сам Соловьев перебегали вправо. «Там же болото! Куда вы!» — крикнул Лубянов, но его голос утонул в треске и грохоте. Зеленые фигуры в касках с рожками показались на опушке леса. Лубянов хорошо различал их лица, их расстегнутые мундиры. Прицелившись, он дал короткую очередь, увидел, как один за другим повалились два немца, прошептал заикаясь: «Вот вам, мать вашу…» С рваным треском разорвалась позади граната. «Ах, мать вашу…» — Лубянов достал из кармана лимонку, выдернул кольцо и бросил. Острая боль в плече заставила его застонать. Он напрягся и бросил еще одну гранату. Его автомат сыпал пулями направо и налево, не позволяя немцам приблизиться. Израсходовав последнюю обойму, затравленно оглянувшись, он достал судорожным движением из кобуры пистолет и выстрелил почти в упор в набегавшего на него немца. Град пуль остервенело застучал по дереву, служившему ему защитой, одна из них обожгла бок. Лубянов приподнялся, хотел вздохнуть и не смог.

Некоторое время он еще слышал звуки близкого боя. Видел, как в тумане мелькали фигуры немцев. Потом все исчезло. Захлебываясь собственной кровью, Лубянов лежал, уткнувшись лицом в землю, раскинув руки, точно плети. Тяжелая черная мгла раздавила его.

НЕЖНОСТЬ

В конце июля сорок четвертого года жаркой летней ночью полк отвели наконец в тыл — на отдых и для пополнения. Желанная для каждого фронтовика передышка.

Устроили нас в лесу, сухом и пахучем, специально приспособленном для отдыха выведенных из боя частей. Среди сосен и елей были вырыты аккуратные землянки; у речки построена банька, раскинуты палатки… Все было тут предусмотрено: и места для курения и для занятий, и для кино была отведена особая полянка — чуть покатая, с рядами бревен, заменяющих стулья. Но что особенно почему-то веселило нас — «грибки» для часовых, сделанные из сосновых горбылей, как в настоящем военном лагере. Было ясно, глядя на эти «грибки», что мы далеко от передовой, мы — в тылу.

Одиннадцатый час вечера. Я и старший лейтенант Штыкалов лежим, вытянув ноги, на земляных топчанах, прикрытых сверху плащ-накидками, под которые брошено немного сена. Мигает коптилка, желтоватые блики подрагивают на неошкуренных бревнах наката, там сейчас что-то шуршит, потрескивает, то ли ветер, то ли мышь. Спокойно, хорошо в землянке. Кому случалось попадать с передовой на отдых в тыл, тот знает это ощущение тишины и безопасности. Сам воздух здесь кажется другим. И мы дышим, дышим этим воздухом и надышаться не можем.

Штыкалов — мой ротный командир. Сейчас он отдыхает, ворот гимнастерки расстегнут, глаза закрыты, крупные кисти рук сцеплены на груди, только два пальца торчат, постукивают друг о друга — верный признак, что Штыкалов что-то соображает, прикидывает про себя: еще бы, рота — хозяйство немалое, забот требует…

К Штыкалову у меня отношение особое. С первого дня, как я попал к нему в роту, между нами возникло что-то теплое и искреннее. Он был хорошим командиром, воевал умело, с подчиненными держался простецки, мог грубовато прикрикнуть, мог и отчитать, когда надо, но в душе его всегда была какая-то чуткая снисходительность к каждому солдату, он жалел их, прощал оплошность, промахи, считая, что не всем на роду написано быть героями, что приноровиться к войне человеку не легко, почти невозможно. В одном тяжелом бою, когда немец засыпал нас минами, молоденький солдат из пополнения не выдержал, вылез из окопа и побежал в тыл. Недалеко убежал, но все же… Потом этого солдатика привели к Штыкалову. Ротный сидел в блиндаже, осунувшийся, грязный, макал сухарь в кружку, прихлебывая чай. Солдат стоял перед ним, пригнувшись, — лицо серое, небритое, опухшие от слез губы.